Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надеюсь, теперь уже нет сомнений, что это — линия? Линия поведения, если не сказать — линия жизни.
Да, самый легкий способ решать те или иные проблемы — это попросту уходить от них, отрицать их наличие. Ригер ни разу не признается себе, что именно этим он занимается, по мы-то, внимательно вчитываясь в текст, не можем этого не заметить.
Нет, он не сотворил — он сконструировал собственный мир. И никакой он не бог в этом мире, ибо бог — в самом широком понимании этого слова — вдохновенный творец, чьи инструменты в работе — не только холодный «разум-резец», но и горячее сердце, восприимчивая к сторонним мыслям и чувствам душа. Можно такое сказать о Ригере? С теми шорами, каковые, дабы обезопасить свое спокойствие, он пугливо-предусмотрительно пристроил к глазам? С той заколоченной оградой-преградой, что расставил он на путях всяческого «инакомыслия», которое может проникнуть в его правильный мир тотального разума?
Нет, он не бог, он — узурпировавший бога в себе тиран, запрограммированный ум-диктатор, загнавший в самые дальние углы-казематы все то, что способно ограничить, ослабить его верховную власть… А Ригер еще рассуждает о какой-то свободе личности! Что ж, если свобода состоит в том, чтобы «держать» и «не пущать», то, можно считать, он свободы добился. Он освободил себя от необходимости держать в голове чужие тревоги и пускать в нее го, что исходит от сердца, что порываются выкрикнуть придушенные холодной плитой рассудка невольники-чувства…
Настало время сказать, что все написанное мной о Юрисе Ригере в романе не выглядит столь обнаженным. Наоборот: прямые мысли об истинной сути героя спрятаны Бэлом глубоко и настолько надежно, что долгое время находишься в искреннем заблуждении, принимая Ригера не за того, кто он есть, а за того, за кого он сам себя выдает. На протяжении многих страниц романа герой не перестает, не устает рассуждать о таких высоких понятиях, как время, общество, личность, об их неразрывной зависимости и взаимосвязи, и мы, попав под гипноз общепринятого толкования им известных проблем, настраиваемся на волну доверия и симпатии к этому человеку; нам кажется, что он близок нашему восприятию жизни, что он — свой. И надо не раз и не два вернуться назад, перечитать то, что уже прочитано, прежде чем мы нащупаем некую трещину, некий разрыв между тем, что он говорит и как он себя ведет, как живет.
Вот он говорит о необходимости для всякого творческого человека, художника, быть социально активным и, опираясь на собственным опытом выстраданные убеждения, решительно действовать, коль встретился на пути крутой поворот, возник острый момент. Все верно. В том смысле, что сказано верно. А на деле? Следует ли он в жизни тому, что на словах декларирует?
Рано или поздно, но обнаруживается, что за этими верными словами в общем-то нет никакого соответствующего их высокому пафосу дела. И более того: если такое дело подвертывается ему вдруг, он от него уходит, бежит.
Спросим себя еще раз: почему он обрывает спор с Евой? почему затыкает рот Кризенталю? почему в разговоре с Ивановым старается, как говорят, закрыть тему?
Отчасти мы уже поняли. Поняли, что это лишь отговорка: дескать, все они «пессимисты», и ему, Юрису Ригеру, одаренному противоположным мироощущением, слушать их скучно, или, как он выражается сам, — бесполезно. Мы поняли, что здесь гораздо глубже: он боится потревожить устои воздвигнутого им для себя мира.
Но есть здесь еще одна глубина, еще одна, самая нижняя ее отметка. Понять сокровенное в Юрисе Ригере, истинную его суть, можно только в том случае, если к этой отметке пробиться… Ригер потому так последовательно и твердо пресекает «скользкие» разговоры, что не хочет другим выдать то, что сам о себе знает уже давно: именно он, оптимист Юрис Ригер, и есть тот самый трамвай, что скрежещет по неукоснительным рельсам, обставленным разного рода указателями, светофорами и регулировщиками. Он догадывается, что, если хоть раз даст волю своим оппонентам, допустит втянуть себя в пучину сомнений, тут же и кувырнется его трамвай, сойдет с накатанной линии. Что тогда делать? Как тогда жить? Ведь только пока он на рельсах — он личность. Сильная. Гармонически развитая. Почитаемая всеми вокруг. И собой — в первую очередь.
В романе нет ни единой строки, которая бы нам сказала, что Ригер стыдится, грызет себя за то, что сегодня, вчера, позавчера спасовал перед кем-то в словесной дуэли, сделав вид, будто повод сражаться слишком ничтожен, да и сами противники ему не под стать. В романе этого нет.
Но это в романе есть! Иначе ничем нельзя объяснить его страсть развенчивать всевозможные афоризмы, устоявшиеся изречения и слова, записанные в древние книги. Этим самым он как бы прикрывает свой стыд, компенсирует недовольство собой. Одним словом, отыгрывается. И здесь он — герой. Здесь он смело бросается в бой. С неживым оппонентом.
«Не думай, что думается, а думай, что должен». Ригер негодует против этой уничтожающей человека формулировки. Лихо оперируя фактами из недавней истории, он доказывает гнусность заложенного в этих словах смысла.
А если обойтись без истории? Если приложить эти слова к сегодняшней жизни, к сегодняшнему конкретному человеку? К тому же Юрису Ригеру, например? Как там у него получается с думами? Всем ли, что просятся в голову, оказывается радушный прием?
Но Ригер знает: не будет ему этих вопросов. И других никаких не будет. Потому что некому их задавать… Спор, в котором ты заранее — победитель! Это ведь так вдохновляет. Зовет на новые подвиги: «Ненавижу Библию за эти дурацкие побасенки. Родись в свое время! Если люди не научатся переделывать время, они ничему не научатся…»
Красиво, не правда ли? И, на первый взгляд, вроде бы и придраться тут не к чему. Но попробуем. Чем же так не угодила Ригеру названная им «побасенка»?
Начнем с того, что этот «лукавый» библейский постулат, конечно же, распространяется не на любого и каждого. Для многих людей в общем-то не имеет значения, на каком отрезке земного времени они появились на свет и где протекает их жизнь. Где и когда родились, там себе и живут. Хорошо или плохо, радуются или недовольны — это другой