Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как ей противно и стыдно было иной раз сидеть в школе и делать вид, что слушает о какой-нибудь физике, химии, а думать совсем о другом — о жизни, которую невозможно понять, хотя с виду она такая простая, близкая, но совсем не понятная и далеко не хорошая. И не мысли, а мечты взывали к другой жизни, понятной, сердечной, не запутанной, полной взаимной любви или хотя бы уважения, да — не мысли, а мечты. Потому что мысли оставались трезвые и холодные, несмотря на ее возраст, несмотря на то что она девочка, — эти мысли отравляли ей жизнь, а мечты хотели примирить и примиряли с жизнью или во всяком случае возвышались над ней. Скорей всего, глупым, а еще точней — неопытным было только ее сердце, а мысли, хоть ни один взрослый, наверно, не поверил бы в это, были глубокие и зрелые, стремились к тому, чтобы быть таковыми, и от этого странного сочетания — неопытного сердца и самостоятельных серьезных размышлений — и шла вся ее мука, боль, стыд и растерянность. Пожалуй, больше всего было последнего — стыда и растерянности, самое главное — растерянности.
Растерянность — вот что такое ее нынешняя жизнь.
Наталья подошла к телефонной будке, повесила портфель на настенный крючок; постояла, подумала, решаясь и не решаясь позвонить. Наконец набрала нужный номер.
— Да, — ответил отец. Наталья молчала. — Да! Данилов слушает! — В голосе отца зазвучали нотки нетерпения и неудовольствия — отрывают от работы.
— Папа, это я. Здравствуй.
— А, Мышонок, это ты. Здравствуй! — Как сразу изменился у него голос — стал такой мягкий и нежный. Наталья знала: отец искренен, знала всегда, что он любит ее, любит, может быть, больше Светланы, больше Ванюшки и уж конечно больше Надежды.
— Папа… я хочу увидеть тебя… — медленно, очень медленно проговорила Наталья.
— Что-нибудь случилось?
— Нет. Мне просто нужно поговорить с тобой. — И после некоторой паузы: — Я соскучилась по тебе, папа.
— Где ты? Разве ты не в школе?
— Я не пошла в школу!
— Ну, это, конечно, не совсем хорошо… Впрочем, ладно. Ты можешь ко мне приехать в лабораторию?
— Прямо сейчас? Да, конечно. Могу. Я сейчас. Сейчас приеду… — торопливо, глотая слова, обрадованно заговорила Наталья.
— Ну вот и молодец, Мышонок. Жду. — Но трубку не положил, ждал, не скажет ли она еще что-нибудь. — Эй, Мышонок, ты слышишь меня? — Он с детства называл ее так — сначала Наташонок-Мышонок, потом просто — Мышонок.
— Папа, ты меня любишь? — спросила она и еле-еле сдержала себя, чтобы не расплакаться.
— Ну что ты, глупышка. Ты же знаешь, как я тебя люблю. Что случилось?
— Я сейчас приеду… — прошептала она и повесила трубку.
Но почему-то сразу не поехала; больше того — после разговора, как только вышла из будки, решила: нет, не поеду совсем; и только позже одумалась… Но это — позже, а пока стала опять бесцельно бродить по улицам, сидела на лавках, пробовала построить на портфеле домик из кленовых листьев, все разрушалось, дул ветер, проходили мимо веселые возбужденные люди: молодые ребята (и даже молодые мужчины) пытались заговорить с ней, бросали шутливые реплики — в надежде, что она пошлет им, как шарик за теннисным столом, ответную шутку, она все видела, слышала, понимала, но в глазах ее не было ответа ни на одну шутку, ни на одно заигрыванье; потом она опять ходила по улицам и неожиданно вышла к кинотеатру, встала рядом с афишей, смотрела на крупные, тяжелые, шершавые, как бы осмысленные буквы и не могла взять в толк, что тут написано, отошла подальше — «СТАЛКЕР» — вот, оказывается, что… Говорили — такой необыкновенный фильм; может, пойти? Вспомнила: СТАЛКЕР — это смертник, кажется; купила билет; подошла к контролеру и вдруг подумала: зачем в кино? ведь не хочу; ничего не хочу; отошла прочь, задумалась, стояла, стояла, выбросила билет, сначала разорвала его на мелкие кусочки, потом выбросила в урну; не хотела смотреть про смертника, вообще ничего не хотела видеть на экране — там все придумано, и всегда это заметно, видно — то фальшь жизни, то фальшь актерской игры, и совсем невыносимая глупая фальшивая солидарность зрителей в чувствах и мыслях, хотя эта солидарность рассыпается в прах, как только вспыхивает свет и каждый уходит в свою реальную жизнь — в свою непростую, запутанную и беспросветную круговерть.
Наталья поняла — больше так не может; хочет видеть отца; поговорить, успокоиться, утешиться… господи, как она любит его! Просто жить без него не может, а он…
От проходной она позвонила отцу по внутреннему телефону.
— Где ты пропадала? — встревоженно спросил он. — Я уж стал беспокоиться… Два часа прошло.
— Разве? Извини, папа…
— Я сейчас спущусь.
— Хорошо. Я здесь, папа. Не беспокойся. Я жду.
Минут через пять он появился, показал вахтеру удостоверение, провел за собой Наталью. Вахтер давно знал ее, но всякий раз смотрел настороженно, с явной подозрительностью. Такая уж у него была работа…
Сначала они шли по экспериментальным цехам, где все двигалось, шумело, грохотало, звенело, стучало, — Наталью всегда охватывал здесь почти мистический страх: так и казалось, что что-нибудь сейчас сорвется на голову или наедет какая-нибудь тележка. Это был завод подъемно-транспортного оборудования, и здесь, в экспериментальных цехах, испытывалось и проверялось то, что поначалу разрабатывалось в лаборатории отца. И только после сотен испытаний какая-нибудь новая лебедка или — того замысловатей — кран-балка шли на конвейер, внедрялись в основное производство. Наталья никогда не любила технику, не понимала и даже боялась ее, но, может быть, именно поэтому боготворила отца — он был настоящий мужчина, увлеченный своей работой до страсти, и не просто там теоретик, а практик, экспериментатор: после института пришел на завод простым инженером, увлекся изобретениями и усовершенствованиями, попал в экспериментальный цех, потом в лабораторию, защитил кандидатскую диссертацию (кандидат технических наук) и вот уже шесть лет руководил лабораторией. И пока Наталья не побывала на заводе, не увидела отца на работе — впервые это произошло года три-четыре назад, она воспринимала отца как-то совершенно по-другому: всегда он был для нее только домашний, добрый, мягкий, умный,