например. Для человека, чувствовавшего себя твердо на престоле, как обычно представляют себе Екатерину этого-времени, такое поведение могло бы служить действительно доказательством невероятной мелочности и ограниченности. Но не принадлежа к числу гениальных администраторов, Екатерина все же не принадлежала и к числу ограниченных людей. Просто она была более трезвого мнения о себе, чем большинство ее историков. Она знала, что в России XVIII века так же легко было взойти на престол, как и потерять его, особенно, когда соперник был налицо. С этой точки зрения выдающийся интерес представляют донесения иностранных дипломатов из Петербурга зимой 1773/74 года: известия об успехах пугачевщины систематически переплетаются в них с новостями о несогласиях в царской семье; то Павел, рассказывают, сделал матери сильную сцену, обвиняя своего обер-гофмаршала, Салтыкова, в постоянном шпионстве за ним, Павлом; то Екатерина требует сына к ответу по поводу какой-то неосторожно подписанной им бумаги, попавшей в руки уже действительного екатерининского шпиона, причем английский посланник «из безусловно авторитетного источника» располагает сведениями, что речь шла ни более ни менее, как о том, чтобы заставить императрицу поделиться властью с Павлом. Все это — сплетни, но для психологии тех, кто руководил борьбой с пугачевщиной, они не менее характерны, нежели уверенность того же английского посланника в том, что движениями пугачевской армии руководят трое сосланных гвардейских офицеров[175]. Пугачев не только объективно был грознее, потому что его военная сила на первых порах ни качественно, ни количественно не уступала силе правительства, субъективно он казался еще страшнее, нежели был на самом деле. Как это ни странно, беглый донской казак действительно мог бы явиться соперником «Северной Семирамиды», но при одном условии, чтобы он сам имел хотя бы приблизительное представление о своем политическом положении и возможных для него политических перспективах. Ни следа этого мы не подметим ни у него, ни у его окружающих: они с начала и до конца оставались восставшими яицкими казаками, беглыми солдатами или каторжниками, словом, тем, чем они были до своего превращения в «генералов» и «полковников». Воплощением государства для них было то единственное государственное учреждение, которое так много значило в их судьбе, —
военная коллегия. Первое, что они поспешили сделать, это создать свою собственную военную коллегию, наделив ее членов для большего сходства даже именами генералов, заседавших в коллегии настоящей, начиная с президента, графа Чернышева (им стал Зарубин-Чика, правая рука Пугачева в военных делах). Затем они порекомендовали всем верноподданным Петра Федоровича казацкий строй, как идеал и образчик: «Награждаем вольностью и свободою и вечно
казаками, — говорили пугачевские манифесты, — не требуя рекрутских наборов, подушных и протчих денежных податей, владением землями, лесными сенокосными угодьями и
рыбными ловлями и солеными озерами без покупки и без оброку», — словом, не требуя ничего, что так досаждало яицким казакам и из-за чего они бунтовали уже десять лет. Большего блаженства для кого бы то ни было пугачевцы представить себе не могли, и мы очень ошиблись бы, если бы приняли их манифесты за провозглашение
земли и воли хотя бы в самой примитивной форме: если понимать пугачевские воззвания буквально, они не шли дальше превращения помещичьих крестьян в казенных. «Жалуем… всех находившихся прежде в крестьянстве и в подданстве помещиков быть
верноподданными рабами собственно нашей короны», — писал «Петр III». А так как на практике и рекрутчина, и денежные поборы продолжали существовать и в пугачевском царстве, притом едва ли не в усиленном виде сравнительно с тем, что было раньше (относительно рекрутчины это несомненно), то от всех обещаний в руках крестьян оставалось одно: право истреблять помещиков, «кои прежде были дворяне в своих поместьях и вотчинах, оных противников нашей власти и возмутителей империи и разорителей крестьян ловить, казнить и вешать». Крестьяне пользовались этим правом как только могли широко — мы это видели. Но свести всю революцию к истреблению дворян, при сохранении во всем прочем старого порядка, — это могло повести лишь к одному результату: заставить дворянство сплотиться и сорганизоваться так, как оно никогда не было сплочено и сорганизовано раньше. Пугачевская стратегия, испорченная той же политической близорукостью, как и пугачевская агитация, давала им, к тому же, достаточно для этого времени.
После поражения Кара (в ноябре 1773 года) самое естественное в положении Пугачева было двинуться на запад, на Казань и Москву, по следам отступавших правительственных войск. Ожидание этого совершенно естественного события и вызвало ту панику и в Казани, и в самой Москве, о которой мы говорили выше. Но как военная коллегия для казаков была воплощением государства, так центром всякой власти для них был Оренбург, откуда появлялись все громившие и поровшие Яик генералы. Одержав блестящую победу в поле, Пугачев поворачивает назад и почти на полгода (до марта 1774 года) застревает под Оренбургом. Эта была не столько стратегическая ошибка, как думают военные историки пугачевщины, сколько именно политическая. Стратегически, если рассматривать восстание как местное, уральское дело, в попытке овладеть Оренбургом не было ничего нелепого: нельзя было считать себя хозяином на Урале, пока в самой середине его сидел екатерининский гарнизон, который при первой же удаче легко мог перейти от обороны снова к наступлению. Но Пугачев мог стать хозяином не на Урале, а во всей восточной половине России по крайней мере: этого гораздо легче было достигнуть в Казани или Нижнем, но и эта цель и средства к ней лежали вне пугачевского кругозора. Благодаря этому, в руках его противника оказался страшный перевес — тот выиграл время, которое Пугачев потерял. Сорвав зло на Каре — больше за собственное легкомыслие, потому что Кар сделал все, что при его средствах можно было сделать, Екатерина поспешила заменить его крупнейшим полицейским талантом, какой имелся в ее распоряжении, в лице А. И. Бибикова. Бывший «маршал» комиссии 1767 года систематически употреблялся для поручений наиболее «деликатного» свойства, были ли это переговоры с семьей низверженного Ивана Антоновича или приведение в порядок занятых русскими войсками польских областей.
С бунтами на восточной окраине он был притом знаком уже практически: в 1764 году, после назначения Вяземского генерал-прокурором, он доканчивал усмирение заводского восстания на Урале. По уверению его биографа, Бибиков действовал исключительно кроткими мерами: «более уверением общего прощения, даруемого монаршим милосердием», и быстро достиг «успокоения». Новейшие историки находят его расправу более свирепою, чем меры, практиковавшиеся его предшественником, и утверждают, кроме того, что «успокаивать» ему было уже некого, ибо восстание было окончательно подавлено Вяземским[176]. Как бы то ни было, он знал Урал и правильно ценил его значение в пугачевщине. Психологически вынужденный, ввиду настроения дворянства, двинуть главные