Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Геннадий КАЦОВ. Вы сознательно опускаете одну составляющую успеха ваших книг – их скандальность? Вас даже тут в Америке называют M-r Scandal. Тем более в России. Предельно искренние, острые и парадоксальные, на грани фола, книги Владимира Соловьева вызывают шквальную полемику, вплоть до скандала, и имеют коммерческий успех. Далеко не все читатели принимают ваши книги, у некоторых они вызывают отторжение, критику, негативную реакцию…
Владимир СОЛОВЬЕВ. Негативное паблисити в большей цене, чем позитивное…
Геннадий КАЦОВ. Не хотите же вы сказать, что ради этого и пишете ваши книги? Ради скандала, который неизменно и неизбежно следует за их выходом?
Владимир СОЛОВЬЕВ. Неизбежно – это вы точно изволили заметить. Ну, мне не привыкать, у меня выработался иммунитет и к негативу, и к скандалу. Сошлюсь на два авторитета, хоть и неравной величины. На Блока: «разве это сокрытый двигатель его?» – и на московского критика и писателя Павла Басинского, который в рецензии на «Трех евреев» ответил на ваш вопрос: «Книга писалась в расчете на скандал, но не только. Издана только в расчете на скандал». Так вот, ответ не совсем все-таки верный. Просто у меня мозги иначе устроены, скособочено, набекрень, нестандартно, по-любому – политнекорректно, а пишу я как Бог на душу положит, взяв за правило не цензурировать самого себя и не подделываться под общее мнение. Тем более, это общее мнение меняется. Известно, зачем Моисею понадобилось блуждать сорок лет по пустыне – чтобы умерли рабы из Египта: на Землю Завета ступили свободные люди. Вымирают поколения, которые так и не выдавили из себя советских рабов, а потому среди моих читателей все больше свободных людей, и они на одной со мной волне. Ну, вот вы, например. На дюжину лет меня младше и воспринимаете мои книги спокойно. Правда, вы поэт. Избежав Сциллы, боюсь теперь Харибды: как не утратить оригинальность.
Геннадий КАЦОВ. Ну, это вам пока не грозит. Я с огромным интересом читаю ваши последние книги. Они оставляют впечатление документально-художественной прозы и в немалой степени привлекают тем, что главные герои – люди известные, неординарных судеб и биографий мирового значения. Сколько в ваших книгах о Бродском, Довлатове, Искандере, Евтушенко, Мориц, Эфросе, Окуджаве, Слуцком вымысла? Поскольку память обманчива, а романы ваши, чаще всего, скандальны, готовы ли вы подтвердить то, что вами написано, фактами, архивными материалами, аудио– и видеорядом? Как вы работаете в таком непростом жанре, как мемуаристика? Тем более, в романной мемуаристике?
Владимир СОЛОВЬЕВ. Мемуары суть анти-мемуары по определению. Так и называлась, помню, книга Андре Мальро. Я исписал тысячи страниц своими воспоминаниями – и упомянутые вами книги, и грядущие, и прошлые, те же «Записки скорпиона» с подзаголовком «роман с памятью» и «Как я умер» – всего не упомню, да и к чему?
Документы, говорите вы? Перекапываю кучу документов, сравниваю, сличаю, исследую, сталкиваю друг с другом. Однако есть разница между аналитическими воспоминаниями и мемуарной прозой: лот художества берет глубже. В параллель романной прозе, которую я мастерю, – исповедь, мемуары, интервью, пародии, исследования и даже расследования. Поэтому «Быть Сергеем Довлатовым», «Иосиф Бродский», «Не только Евтушенко», «Дорогие мои покойники» – книги разножанровые, многоаспектные, голографические, фасеточные – что зрение у стрекозы. Где проходит невидимая межжанровая граница? Где кончается документ и начинается художество? Следую завету Тынянова, который был историком литературы и историческим беллетристом: «Не верьте, дойдите до границы документа, продырявьте его. Там, где кончается документ, там я начинаю». Если хотите, я пишу историческую прозу о современности.
Геннадий КАЦОВ. Коли вы коснулись «Трех евреев», то в этом романе, описывая отношения между вами тремя – Бродский, Кушнер, Соловьев – вы не упускаете массу нелицеприятных и некомплиментарных подробностей. А насколько вы, как описательная сторона, способны говорить о себе объективно? Понятно, что на собеседников и сверстников-приятелей можно высыпать, как это неоднократно делал Довлатов, кучу всякой критики, даже художественно, мягко говоря, переосмысленной, но при этом самому остаться сеятелем «разумного и вечного». Насколько этична такая позиция? И как здесь уйти от соответствующих упреков в собственный адрес?
Владимир СОЛОВЬЕВ. Сначала все-таки уточним. У меня несколько книг, напрямую связанных с Бродским. «Три еврея. Роман с эпиграфами» – это горячечная исповедь по свежим следам о питерском периоде, написанная в России. Здесь я сочинил «Post mortem. Запретную книгу о Бродском», которую московский критик советовал переименовать в «заветную» на манер «Заветных сказок» Афанасьева. Потом мое издательство «РИПОЛ классик», которое я мог бы назвать родным домом, как Бродский называл Farrar, Straus & Giroux, выпустило обе книги под одной обложкой с немного хулиганским названием «Два шедевра о Бродском». Хотя почему нет? И наконец, в этом сериале, вслед за нашей с Леной Клепиковой книгой про Довлатова вышел килограммовый фолиант про Бродского, куда частично вошли и две первые о нем книги и много чего нового. Плюс масса иллюстраций. Да, у рассказчика есть очевидное преимущество перед остальными героями, не спорю, но все критики – включая Геннадия Кацова – отмечали, что автор – то бишь Владимир Соловьев – не уподобляет себя жене Цезаря, которая вне подозрений, а наоборот, пишет многое о себе в минус и возводит на себя столько напраслины, что получает право писать и о других с открытым забралом. Надя Кожевникова, например – о «жесткой трезвости в оценке других и самого себя». Что же до этики, как таковой, то в жизни – да, но касаемо художества: «Господи Иисуси! какое дело поэту до добродетели и порока? разве их одна поэтическая сторона, – писал Пушкин на полях статьи Вяземского. – Поэзия выше нравственности – или, по крайней мере, совсем иное дело».
Геннадий КАЦОВ. Раз вы сослались на мою рецензию – а я писал про обе первые книги вашего сериала, то да, от ваших книг о Бродском не оторваться, поскольку в них перед читателем оттаивал холодный, отстраненный нобель, а из-под ледяной корки славы и славословия мемуаристов выступал земной человек, со своими слабостями, желаниями, комплексами, страданиями и радостями. Очень даже симпатичный, не всегда, что бывает, приятный, и человечный человек Иосиф Александрович Бродский, которого близкие и друзья, вас включая, звали Ося. Уточню только: в новую, итоговую книгу вошли не только ваши новые, но и новые главы Елены Клепиковой, соавтора по многим литературным совместным проектам и супруги по совместительству. Как и в вашем совместном «Довлатове», Елена Клепикова рассматривает схожие проблемы, но более, что ли, традиционно, рассказывая, как очевидец, о различных периодах жизни Довлатова (Ленинград, Таллин, Нью-Йорк) и о самых знаменательных встречах с Бродским, а заодно про сферу обитания каждого, далеко не всегда совпадающие. Этакое горизонтальное исследование, хрестоматийное и поэтапное овладение теми или иными лакунами, заполняемыми воспоминаниями. В ваших книгах тексты Лены служат своего рода громоотводом, потому что вас иногда заносит, и читатель оказывается на головокружительной высоте. Следуя заявленному роману-сплетне, вы больше уходите в анекдотичные истории и мрачные слухи, погружаясь в них и вертикально возвращаясь неоднократно, как бы проговаривая, словно мантру, уже сказанное. Словно заговаривая читателя в желании убедить его в реальности описываемых событий. «…Вагрич Бахчанян жаловался мне, что половина шуток у Довлатова в „Записных книжках“ – его, Вагрича», – пишете вы. Этому нельзя не поверить: как-то после многочасового общения с Бахчаняном я ушел от него в полном убеждении, что соц-арт изобрели не Комар с Меламидом, а Вагрич Бахчанян; да и положа руку на сердце Энди Уорхолл вовсе не был первооткрывателем поп-арта (а сами догадайтесь кто). У меня создалось впечатление, что, как и в случае с Бахчаняном, не все истории и шутки Довлатова, рассказанные в вашей книге, ему принадлежат, но поскольку сообщено о них талантливо и с размахом, то сказанному веришь. И, вслед за самим Довлатовым, высказавшимся как-то по поводу книги Соловьева «Три еврея», читатель может заметить, вздохнув: «К сожалению, все правда».