Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2
Жизнь у дяди Пети действительно необыкновенная. Сейчас он одинок и стар. А была когда-то жена, был дом — каменный особняк на набережной, с огромным садом, со светелкой. Жена — Танечка Ивакинская, дочь губернского смотрителя училищ, сам — гвардейский прапорщик… Давнее, такое давнее, что кажется неправдоподобным.
А вот это поближе: дебет-кредит… Стол, заляпанный клеем, серые листки с цифрами. Сколько березовых чурбаков поступило, сколько выточено из них ложек, пуговиц, игрушек-матрешек — все это он обязан подсчитать и записать в книгу.
Танечка не выдержала:
— Вы ошибаетесь (в ссоре она всегда говорила ему «вы»), тысячу раз ошибаетесь, если думаете, что я буду губить свою жизнь со счетоводом артели, выпускающей деревянные матрешки. Вам известно, что господин Ростовкин имеет свое дело, господин Хомич тоже завел дело. А вы щелкаете костяшками. Щелкайте, щелкайте.
Через весь город ночью шагал тогда Петр с маленьким чемоданом в руках — искать приюта у старого приятеля. Спустя месяц взял расчет в артели и поступил в респектабельнейший ресторан «Бристоль» буфетчиком. Милая старомодная тетушка, обожавшая до безумия своего племянника, когда увидела его в белой куртке с черным лоснящимся бантом на груди, разревелась, точно девчонка:
— Твои эполеты, Петенька, твоя офицерская честь!..
Остервенев, он закричал:
— Бросьте, дорогая тетенька, всю эту сентиментальную чепуху в клозет. Честь! Вам хорошо. Вы свое прожили!
В те дни встретил Лизу, пухлую брюнетку с большими глазами. Имел благороднейшие намерения. Через три месяца узнал, что у Лизы есть любовник. Нахлестал по щекам и вытолкал ночью. А в буфете обнаружили недостачу. Пришлось пустить с молотка родительское наследство — старинный особняк на набережной.
Махнул тогда рукой на «дело». Дебет-кредит — спокойно и безопасно. И ни о чем больше не думал, стучал костяшками из года в год и не желал ничего, только чтобы его не трогали.
Года два назад, уже на пенсии, был у брата в гостях, разговорился про отчетность в райпотребсоюзе, про то, что разных бумажек много пишут. Брат слушал, слушал, потом неожиданно выругался:
— Дурак ты, Петр! Ну чего ты мне рассказываешь об этом. Что я — начальство над вашим райпотребом? Ты вот что, шагай в обком, объясни все как есть, как мне сейчас говорил. Не примут — ничего не потеряешь. А примут… Тогда, брат…
И дядя Петя до сих пор удивляется, какая суета овладела им в те дни. Надел черный костюм, повязал галстук, пошел в обком. Строгая секретарша выслушала, записала в очередь. Принял его сам секретарь обкома, грузный мужчина с усталым, отечным лицом. Слушал не перебивая, качал тяжелой головой. Так ничего и не сказал. Попросил написать подробно на бумаге и представить. Дядя Петя с месяц рассказывал всем при встрече, как разговаривал с секретарем обкома. Брату отправил длинное письмо и быстро получил ответ от него: «Закрепи знакомство. Когда понесешь докладную, упомяни насчет квартиры. Там, знаешь, только звякнуть куда следует…»
Как-то вечером дядя Петя уселся наконец за стол, взял ручку и, хмуря рыжеватые бровки, вывел на листе бумаги красивым почерком: «В областной комитет партии». Ниже крупными буквами написал: «Докладная». Потом ручку отложил в сторону и, подперев рукой подбородок, стал размышлять, как складнее сочинить про все. Мысли про отчетность в райпотребсоюзе выглядели на бумаге тускло, неинтересно. «Не то, не то», — вздыхал дядя Петя. Месяца три прошло, а он едва успел написать страничку. И вдруг по городу слух: секретаря обкома перевели куда-то с понижением. Узнав об этом, дядя Петя неожиданно загрустил: вспомнилось усталое лицо, больные, отечные глаза секретаря. Решил докладную отложить на неопределенное время, а брату, который не унимался и неотступно напоминал ему про обком и про квартиру, перестал отвечать на письма.
В те дни пенсионная скука совсем бы заела его, но случилось одно событие. На квартиру, которую дядя Петя снимал в городе, пришли пионеры: две девочки и мальчик. Сначала дядя Петя подумал, что ребята ошиблись: через лестничную площадку жила учительница и им надо туда. Но мальчик, отстранив девочек, вышел вперед и, глядя прямо в глаза дяде Пете, спросил:
— Вы были в Чапаевской дивизии?
Дядя Петя растерялся:
— Допустим, был…
— Мы вас просим, — сказали девочки в один голос, — придите к нам в школу и расскажите про Чапаева.
— Да что я, — дядя Петя поморщился.
— Это недалеко…
— Очень удобное сообщение, — сказал мальчик и стал объяснять, как проехать в школу.
Ребята ушли. А дядя Петя после этого страшно разволновался. Вдруг нахлынуло на него давнее, пережитое, да так, будто все это было вчера — бои за Урал-рекой, окопы, тачанки… И тот промозглый осенний день вдруг вспомнился. Кони, люди, повозки по ухабам тянутся — с фуражом, боеприпасами, ранеными… Около повозки, в голове колонны, командиры. И Чапаев тут же. Только не тот Чапаев, каким его привыкли видеть, не в черной бурке, с откинутой на затылок папахе, а в заляпанной грязью, испачканной в крови гимнастерке, в таких же испачканных галифе, обросший, худой, с затаившейся печалью в глубине неподвижных темных зрачков.
А на повозке под темной попоной лежал Василий Бусько, шахтер в прошлом, а до вчерашнего дня, когда его скосила белогвардейская пуля, командир пулеметного эскадрона, один из близких друзей Чапаева.
И загудели в уши дяде Пете далекие голоса, обрывки разговоров. Кто говорил — не припомнит, но что было сказано, звучит и сейчас:
— Офицерью нельзя верить. Бить их надо, бить не подпуская!
Лежит неподвижно Бусько под попоной. Вчера еще был жив. И когда бой закончился и окруженная в селе казачья сотня сдалась в плен, Бусько тоже еще был жив.
Звучат, звучат голоса:
— Как погиб! Хоть бы в честном бою. А то… Поверил в офицерскую честь…
Живой был Бусько, когда подходил к командиру сотни, молодому поручику. Бледный, с подрагивающим лицом, тот стоял, подняв руки, чуть прислонившись плечом к обшарпанной пулями и снарядами стене хаты. Бусько был в трех шагах. Поручик рванулся. Один за другим прогремели выстрелы. И не стало храброго пулеметчика, весельчака и заводилы Бусько.
— Они все такие, офицерье. Только притворяются. А случись момент — всадят нож в спину. И не дрогнут.
Шагает рядом Петр, слушает, и кажется ему, будто все косятся на него, будто и слова те говорят для него…
Он