Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Просилась и дальше так жить — со мною, но я слегка притомилась и отказала, а она не обиделась. И так бы всё славно катилось и дальше, но у очередного бой-френда, шестидесяти лет отроду, оказалась стерва-жена. Выследила Оленьку на улице и вцепилась в волосы. Ну, Оленька в долгу не осталась, себя отстоять, везде и всегда, она научилась. И теперь на неё завели уголовное дело по статье «покушение на убийство». А папа-банкир в отъезде. А шестидесятилетний бой-френд смеётся: ему лестно, что в его-то годы бабы за него подрались, вот он какой секси. И Оленька теперь не знает, что делать. И сын, у которого просит совета, не знает. И я не знаю.
Впрочем, не исключаю, что папа-банкир, вернувшись с Ривьеры загорелый и окрепший, вмешается всё же и Оленьку выручит. А на что ещё-то отцы-банкиры деткам посланы Богом? Чтоб наставлять непутёвых на путь истинный. Глазки открывать, так сказать, малым сим — на то, как наша жисть-жистянка устроена правильно. А как же иначе.
P. S. На суде Оленьке дали год условно. Сын там свидетельствовал, что она человек, не представляющий опасности для общества. На том и порешили. Но наказать-таки нужно? Всенепременно. Чтоб неповадно было таким, как Оленька, нарушать благополучное проистекание жизни богатеньких буратин.
Плавно и пустынно катит воды свои Десна. На закате украинские мазанки светятся розоватым отблеском, обещающим светлый покой и нежность деревенских снов. И вечное чудо рождения. Не было человека — и вдруг есть: привычное, миллионнократно повторяющееся, а — чудо. Вот в такое закатное время изобильного августовского лета, самого плодоносного месяца, и родила Наденька своего первенца. «Добрий хлопчик», — сказала фельдшерица, принимавшая роды. Он и впрямь уродился на славу: чёрный чубчик, голубые глазки, не мутные, как у всех новорожденных, а ясные-ясные, словно промытое августовской грозой небо, и какое-то не по-младенчески сложенное тельце, стройное и мускулистое. И что было ещё удивительнее, он не размахивал как попало ручками и ножками, а ручки обычно скрещивал на груди, ножки же держал почти прямо и почти недвижно. Покачивая его в люльке, сработанной ещё прадедом, Наденька любовалась на белокожее личико, пеленая, перецеловывала каждый крохотный пальчик, просыпалась за мгновение до него, когда он, по младенческому обычаю, начинал маяться животом — он и она были одно, одно тело и один дух. Надежда чувствовала его даже сильнее и точнее, чем себя: когда он только намеревался потянуться к груди, когда собирался расплакаться, а когда кукольный ротик только готовился растянуться в беззубой улыбке. От него пахло грудным молоком и воробушком, и порой Надя будто обретала его зрение и слух и видела всё окружающее как видел он: край невероятно огромного окна, на самом деле, по мерке взрослого, обыкновенного, угол хаты, похожий на горное ущелье, — она такие видала в Карпатах, когда ездила туда на каникулы к родичам погостить, — гром небесный за окном и входящего вслед за ним в дверь, верхняя часть которой терялась в какой-то занебесной вышине, синего великана, всегда странно пахнувшего и ласково ругавшего Надежду за то, что баловала она их сына, слишком уж любила, просто души не чаяла. Тато Васыль, как позже узнал сынок, был сельским милиционером, ходил в форме и приезжал домой на мотоцикле с коляской, положенной ему по штату. Ругался он шутейно, для порядку, а Надюша глядела на него сыновьими синими глазами и улыбалась тихо.
Когда малышу исполнился год, он пошёл. И скоро стал гонять кур, мирно клевавших что-то на подворье, заглядывать в щели загородки к хряку, лазутчиком пробираться к корове, когда мамка шла её доить, был сообразительным и весёлым шалуном. Только иногда взгляд его вдруг становился не по-детски отрешённым, смиренным и тяжким. В такие минуты Надежда допытывалась, что такое недоброе привиделось её сынку, но он только вскрикивал горестно: мамо! Мамо! Да так, что сердце у Надежды заходилось от непонятной боли.
И в тот же год пошли в округе чудеса: ожина — ежевика — выросла размером с яблоки, тыква — как в сказке про Золушку, готовая превратиться в карету, грибы и иная растительность уродились небывалых размеров. Люди удивлялись и радовались: вот вдруг Бог послал плоды так плоды, никогда прежде таких не случалось.
Это произошло, когда мальчику было уже полтора года: он перестал расти. Заметили не сразу. Васыль, отмечая, как растёт сын, делал зарубки на притолоке. Через полгода подозвал малыша, поставил его вдоль доски — а он головёнкой достаёт всё ту же зарубку, не выше. Ещё через пару месяцев встревоженный отец померил рост сына — и тут то же. И через год. И через два… Развитый не по летам, он оставался ростом с полуторагодовалого ребёнка и в пять, и в семь, и в десять лет. Много читал, любил Тараса Шевченко — не по-школьному, как мёртвого классика, а будто о себе читал:
Сонце грiє, вiтер вiє
З поля на долину,
Над водою гне з вербою
Червону калину;
На калинi одиноке
Гнiздечко гойдає,
А де ж дiвся соловейко?
Не питай, не знає.
Куда делся соловейка? Не спрашивай, никто не знает…
Посмотрел как-то в клубе киноповесть Довженко «Зачарована Десна» и сказал серьёзно: це гiмн людинi працi, яка своїми руками створює всi земнi блага — это гимн человеку труда, который своими руками творит все земные блага. Творит блага, да…
Но в школе его затравили, дети жестоки — и туда он больше не ходил, да и трудно было такому малышу преодолевать каждый день по два километра. Одно время его подвозил отец на своём мотоцикле, но потом запил, лишился и должности, и служебного средства передвижения. Как напьётся, так, глядя на сына, приговаривает со слезами: «Терпила ты мий! Терпила!» Так на милицейском жаргоне называют потерпевшего, жертву преступления.
Колхоза не стало. Одно название, что колхоз. Нет, как и прежде, засевались поля, засаживались огороды, но после уборки государство у колхоза ничего не покупало и самим колхозникам на рынке торговать строго запрещало. Так и сгнивал урожай каждый год. Людям ничего не объясняли, и они каждую весну опять шли на поля пахать, боронить, сеять, свои огороды обрабатывать — есть-то надо, так что со своих огородов, как и раньше, питались. Вот только петь украинская деревня перестала — испокон веку славившаяся своими голосами и уменьем петь и на два, и на три, и на четыре голоса.
Когда малышу исполнилось двенадцать, он умер. Как и родился — на закате, под плеск вод вечной Десны. И Надежда больше не захотела детей — она будто окаменела вместе с малышом. И только тогда поняла, как это: жить, не видя белого света. Вместе с глазами её мальчика словно закрылись и её глаза, вместе со слухом — оглохли и её уши, она перестала ощущать вкус еды и прикосновения к своему телу. Каждый год — по аборту, одиннадцать она их сделала, одиннадцать деток убила. И в храм дорогу забыла. А когда исполнилось ей сорок, померла — так затухает чадящая лампадка, когда ей нечего больше освещать. От сердца, говорили.
От села до Чернобыля километров восемьдесят, если по прямой. И эти места задела крылом чернобыльская беда, как писали газеты. Такая романтика — крылом, как бы немножко, слегка, почти что и нет ничего, даже красиво: птица, крыло… Только урожай не велено продавать, а так всё как прежде. Малыш, единственный продолжатель фамилии, на котором и прервался род, появился на свет в тот чёрный, 1986 год.