Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Качнулся в седле, наваливаясь на шею коня.
— Не заносись, Таргутай-Кирилтух, — тоже поднял голос Джарчиудай, — я свободный человек и говорю что хочу. Если мозги твои не жидки, как молоко, с которого сняли сливки, лучше послушай, о чём судачат по всему улусу.
Таргутай-Кирилтух толкнул коня и, тесня кузнеца к юрте, уже и вовсе не сдерживаясь, закричал:
— О чём? О Есугее? Так на же тебе...
Толкнул что было силы кузнеца гутулом в грудь, хлестнул плетью.
Из юрты выскочила жена кузнеца, высыпали дети. Все закричали. Выбежали люди из соседних юрт.
Таргутай-Кирилтух вздёрнул поводья, пустил коня вскачь. Взметнулась пыль.
У кузнеца сквозь пальцы прижатой к лицу руки, алой лентой ползла кровь.
— Ладно, — сказал он, — ладно... Запомним.
Да так сказал, что почувствовалось — запомнит.
Случай этот породил разговоры больше прежнего.
— Ежели на человеке нет вины — он не станет бросаться на других.
— Без причины и ворон не каркнет.
Слова закипали чёрной пеной.
А в юрте Есугея закипали не слова, жгучей волной поднималась мстительная кровь. Бессмыслен бег лошади вкруг коновязи — сколько ни бежит, всё остаётся на месте. Кровь же указывает дорогу, толкает вперёд, и трудно угадать её путь, но он есть, как есть и цель. И многое поднялось в этом мире и утвердилось на крови. Больше, правда, плохого.
Жена Есугея Оелун столько дней, сколько полагал обычай, не выходила из юрты и прятала лицо от людей, а когда вышла, её было не узнать. Изменилось в ней всё: лицо, походка, жесты. Лицо высохло и почернело, походка стала торопливой, будто Оелун всё время куда-то бежала, бежала, но не могла добежать. Жесты стали скупее, резче, проглядывала в них постоянная, ни на минуту не угасающая настороженность, словно Оелун ожидала удара. Глаз она не поднимала, но когда доводилось кому-нибудь перехватить её взгляд, то становилось явным — в глазах сквозила та же настороженность, немедленная готовность уйти от удара и угроза ответить на удар.
Опасность и впрямь нависала над ней.
Это она чувствовала, как волчица чувствует охотника, который приметил её нору со щенками. В таком случае волчица будет, таясь, ходить кругами. И, как бы ни скрадывал охотник следы, выследит его и, ежели не уведёт щенков заранее, то вцепится в загривок охотника яростными клыками. Её не удержит ничто, даже страх смерти. На подходе к норе со щенками волчица не знает страха. Жажда сохранения рода в ней сильнее жажды жизни.
Больше иного насторожило Оелун нападение на табун её кобылиц. Об этом известил мальчишка-подпасок, прискакавший с дальних пастбищ.
— Кто угнал кобылиц? — выкрикнула Оелун.
— Не знаю, — ответил подпасок и скосил глаза, переступил босыми ногами по пыли. Беспомощно и растерянно. Женщина взглянула на него и, больше ничего не спрашивая, шагнула к коновязи.
Солнце клонилось к закату, когда она поднялась на холм на берегу Онона. Внизу у реки лежали пастбища. Солнце опустилось вровень с окоёмом и высвечивало в степи каждую кочку, ложбинку, выбоинку, неровность. С высоты холма Оелун отчётливо увидела: вдоль реки лежит выбитая копытами широкая полоса. Оелун поняла — табун прогнали здесь и увели вверх по реке.
Она толкнула коня задниками гутул, и он шагом пошёл с холма. Торопиться было ни к чему. Следы говорили — угнали весь табун.
У подножия холма, на истоптанной траве, она неожиданно приметила что-то рыжее. Подъехала, наклонилась и, не слезая с коня, подхватила рукой.
Это был старый, драный, засаленный треух хурачу. Оелун повертела треух в руке, сунула в седельную суму.
За тальниками, плотной стеной стоящими у реки, увидела юрту табунщиков. Из юрты суетливо вышел старик и трусцой побежал навстречу.
— Беда, беда... Ой-е-е... Какая беда, — запричитал издалека, — беда...
Голос дребезжал жалким, надтреснутым колокольцем.
— Замолчи, — подъезжая, оборвала его Оелун.
Старик смолк, неловко вертя в руках черенок кнута.
— Кто угнал табун? — спросила Оелун, наклоняясь с седла.
Пряча лицо, старик забормотал:
— О хатун[23], табун угнали мангуты. Мангуты...
На старике был драный, пыльный халат, изношенный до дыр. Трудно было определить, какого он цвета, но Оелун разглядела на плечах старика тёмные полосы. И не надо было гадать — по спине недавно гуляла плеть. Старика можно было пожалеть, но Оелун не пожалела. Сейчас она защищала сыновей. Она этим жила, да и могла жить только этим. Жалости в ней ни к кому иному не осталось.
— Врёшь! — крикнула она. — Ком грязи... Даже годы не смогли выдавить из тебя трусость.
Она достала из седельной сумы треух и швырнула в лицо старику.
— Это я нашла на тропе, по которой угнали табун. На тебе такой же... Мангуты не носят лисьих треухов, это треух тайчиута.
Старик упал на колени. Голова его тряслась.
— Мангуты, мангуты, — бормотал он.
Оелун поняла — ему велели так сказать, и он сказал. Из горла Оелун вырвался только злобный клёкот:
— О-у-э...
Она повернула коня и поскакала в курень.
Конь шёл ходко, но она гнала и гнала его. Била в бока гутулами и гнала, гнала, гнала.
Оелун стало страшно.
Она заглянула вперёд и поняла, что табун кобылиц — начало испытаний, которые выпадут на её долю. Табун угнали не таясь, среди дня. Угнали, чтобы дать понять её куреню да и соседним тоже — у вдовы Есугея нет защиты, как нет защиты и у её людей. И пускай каждый задумается: кочевать ли ему с Оелун или отойти в сторону? Она с отчаянием угадывала, что будут угнаны и другие её табуны. А что тогда? Как накормить и одеть сыновей? Пугающей, острой болью её пронзило: а если сейчас она прискачет в курень и увидит вместо юрты вытоптанный круг земли и развороченный очаг? Неведомые люди могли увести детей, как угнали табун.
Конь, надсадно гудя нутром, вынес Оелун к куреню. Она увидела — юрта стоит, как и прежде, и над ней струится беловатый дымок. Женщина облегчённо отпустила поводья, вскинула руки к лицу, сильно сжала виски, сказала: «Успокойся, Оелун, успокойся».
Теперь она знала, как поступить.
Оелун перевела коня на шаг и не спеша подъехала к юрте. Она не хотела испугать или потревожить сыновей. Они были ещё малы, чтобы понять её тревоги.
Оелун привязала коня к коновязи, шагнула к юрте, и тут из-за полога навстречу ей выскочил Темучин.