Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тань, слушай, а ты православная?
— Сейчас да. — Таня ответила тихо, себе под нос.
— В смысле?
— Ну, когда мы будем жить в Германии, то я буду, как мама, католичкой.
— А это как? — Я впервые спросила что-то у Тани, впервые показала, что чего-то не знаю.
В моей голове как-то не умещались эти три разных понятия, хотя мне про них уже много раз объясняла мама. Чем отличаются католик, православный и мусульманин, кроме внешности? И отличаются ли они внешностью?
— Ну, это другая вера. И Пасха в другой день. И крестятся они по-другому. — Таня сосредоточенно рассматривала выбранный из кучи камней один, с красными боками и бело-черными блестящими крапинками.
«Как веснушки, — подумала я, — как у Тани».
— Крестятся? А мы руками по лицу проводим, будто умываемся.
— Да, а как? — Таня отвлеклась.
Я показала.
— А православные делают вот так… — Теперь показывала Таня. — А католики как-то по-другому. Неправильно.
— В Германии ты тоже будешь неправильно креститься?
— Ну да. Мама настаивает. А папа говорит, что лишь бы прижились мы там.
— А католики тоже на другом, отдельном кладбище лежат? — Отчего-то этот вопрос меня волновал, очень.
— Не знаю. Кажется, да. — Таня перестала улыбаться. И камень бросила обратно в реку.
— Тань, а вот смотри. Вот если б ты не уехала и Сашка тоже. И вот выросли бы мы, состарились и умерли… — Я улеглась на спину, ощущая тепло песка и прохладу пробивающейся из-под него местами глины. — Я бы хотела другое кладбище сделать, чтобы мы все вместе там лежали. И мама с папой, и Шрайнеры, и Ира…
Таня пристроилась рядом, также уставившись в небо.
— Да, было бы классно! Ну, мы с Сашкой и так на одном лежать будем, — прошептала она.
— Нет, я о другом. Ну, чтобы без разницы, кто ты: мусульманин, католик или христианин. Чтобы все на одном кладбище. А то получается, родные рядом, а друзья — нет.
— Ну да. Как на войне — в братской могиле.
— Дура ты, Таня! — Я встала и пошла к реке мыть ноги.
— А что? — Таня удивилась. — На войне же было все равно…
— Я не об этом! — буркнула я. — Просто мы живем… Ну, расстаемся… А потом и после смерти… Ну да ладно!
Я махнула рукой и пошла в сторону Таниного дома. Таня побежала за мной.
— Просто какая разница, какой ты веры, не понимаю, — сказала я себе под нос.
— Что? — спросила Таня, догнав меня.
— Ничего, не важно.
В Германию Таня уехала скоро. И только через месяц в мамином разговоре с соседями я услышала:
— Вы слышали, Тапочкиных из Германии выгнали!
— Да?! А что так? — удивилась мама.
— У них бабушка язык не сдала.
— Да вы что! Ну надо же! Обидно. — Мама обняла меня за плечи. — И что, в Казахстан вернутся?
— Нет, они в Россию подались. Возвращаться-то стыдно!
Германия до этого всегда всех забирала, жадно загребая друзей и злобно ухмыляясь мне, как ведьма из учебника по немецкому, которая грозила пальцем с цветных картинок и указывала нам на правила в рамочках. Теперь же Германия показалась мне капризным ребенком, который отодвинул тарелку и заканючил: «Не хочу, не буду!»
— Да чего уж там, вернулись бы! — махнула мама рукой. — Чего стыдного-то? Да и пусть стыдно, зато не так тяжело.
«Сашку она не найдет, — думала я про Таню, — не найдет. И вообще в трех разных могилах на трех разных кладбищах будем…»
Два красных турника, как два родных брата, низкий и высокий, стояли напротив дома Гавриловых. Два смежных, будто обнявших друг друга, турника и скамейка у деревянных ворот. Над скамейкой по вечерам всегда была тень: крона старой яблони, росшей во дворе, тянулась за забор, укрывая от палящего солнца всех, кто приходил сюда поиграть да повисеть на турниках.
Я больше любила маленький. Можно было протянуть руки вверх, подпрыгнуть и ухватиться за перекладину. А на большой нужно было лезть по железной лесенке, которая торчала смешным наростом между турниками, на их общей балке. На маленьком можно было кувыркаться, повиснуть на ногах и, качаясь, кончиками пальцев задевать землю. А на большом даже просто висеть было страшно. Потому что высоко.
Еще я любила красную скамейку. В ней между досками всегда притаивались гусеницы, которые падали с яблони. Всем эти гусеницы казались противными, гадкими, все вскакивали, начинали прыгать и отряхиваться, приговаривая: «фу!» — когда с дерева падала такая — иногда на платье, иногда на плечо, а иногда прямо на голову. Я не любила обычных, желтых, голых, как червяки, гусениц. Их раздавишь — и из них выходит что-то желтое. А эти, яблочные, пушистые, с большими круглыми и черными глазами, мне нравились. Казалось, что они нарядились на бал в красно-коричневое платье, пышное, как у дам из старых фильмов. И ножки. У них было много ножек, едва различимых, едва заметных. Мне всегда чудилось, будто эти гусеницы умеют думать, будто они отвечают, когда с ними разговариваешь. Смотрят своими большими глазами, изучают. Но самое главное, когда кто-то в ужасе с отвращением давил их, размазывая по земле, они оставляли красный след, почти кровяной. Это роднило их с человеком. Для меня. Жаль только, что они так же, как и я, любили яблоки.
А яблоки я любила очень! И рвала их с дерева, встав ногами на скамейку, без спросу, как все. Но яблоки на дереве с пушистыми листьями и гусеницами не кончались. И осенью тетя Люда всегда приносила нам их полное ведерко.
Тетя Люда была строгой. Я ее побаивалась. А дядя Юра был добрый. Он разрешал помогать ему красить турники, а когда все уже было готово, садился на свежевыкрашенную скамейку, прилипая к ней и оставляя на штанах красные полосы, чтобы меня рассмешить. Еще он помогал брату стричь нашего Тузика. Пес никому не давался, потому что боялся: когда-то брат со своим другом порезали его, пытаясь подстричь. И долго Тузик бегал обросший: длинная кудрявая шерсть скаталась в комки и безобразно свисала с боков. Дядя Юра, узнав, почему мы Тузика не приведем в порядок, пришел как-то вечером с ножницами. И подстриг. Тузик ему доверял. Рычал, но не кусался. Ведь дядю Юру в округе любили все — все дети и все собаки.
То лето выдалось одиноким. Я осталась одна. То есть были мама, папа, брат, но не было друзей. Приезжала на несколько дней двоюродная сестра из города, я ходила на другую улицу к однокласснице, но все это было не то. Родители отправляли меня в город погостить, и только три недели я чувствовала себя, как обычно, безмятежно-счастливой. Три недели я гуляла с двоюродными братом и сестрой по паркам — их в городе оказалось целых три! Но остаток лета все так же был одиноким. Напоминал о Свете и Эрике, о мышах-рокерах с Марса, о Тане и Сашке — всех их поглотила Германия, скрыла от меня в своей утробе.