Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И ведь рвал сердце ради игры, дела несерьезного. Что такое, в конце концов, актер, воображающий, будто он перевернет мир? Шут. Бурков в этом однажды убедился на собственной шкуре.
Татьяна Ухарова:
«Он тогда уже работал во МХАТе у Ефремова. На спектакль „Так победим!“ явился Брежнев, перед этим в театре усилили охрану, все накалились до предела. Жора играл Бутузова, рабочего, Александр Калягин — Ленина. Я стояла за кулисами, смотрела, все шло нормально. И вдруг, перекрывая слова актеров и смех зрителей, на весь зал раздался голос Леонида Ильича: „А что он говорит? А почему они смеются? А я не слышу“. Я видела, как и Жора, и Калягин побледнели под гримом, они не знали, повторить часть сцены или продолжать. А Жора всегда все брал на себя и тут решил, что это он непонятно говорит — у него оставались небольшие проблемы с дикцией. Собрался, подошел к краю сцены, поближе к правительственной ложе, и начал произносить текст так, будто говорит одновременно и с „Лениным“, и с Брежневым. И опять: „А я ничего не слышу“. Все, я думала, что сейчас мужа потеряю — Жора был белый. Оказывается, у генсека сломался слуховой аппарат. Когда доиграли и Жора пришел за кулисы, у него тряслись руки, но он, перебарывая себя, по своей всегдашней привычке принялся хохмить».
Нет, не шут он был. Он, играя, казалось бы, не героических, а ставших всенародно любимыми Петю в «Зигзаге удачи» или Фетисова в «Гараже», «выводил на сцену» тех, кто безмолвствовал. Кого? Да все того же первого своего режиссера — обреченного Левина и сумасшедшего музыканта Петрова-Глинку. И, может быть, расстрелянных, контуженных, погибших на фронте, тех, кого знал. Казалось, канули многие из них бесследно, и ни звука, ни голоса от них не осталось, но нет: оказалось, что есть человек, который говорит от их имени.
«Расшифровался»
«Мне нужен друг настоящий, которому свободно, без комментариев, можно будет доверить душу свою, всю без остатка, — записал Бурков в дневнике. — Найду ли я его?»
Татьяна Ухарова:
«С Василием Шукшиным Жора тесно сошелся, когда снимался в его фильме „Печки-лавочки“. На первый взгляд ничего общего у них не было: крепкий, мужественного телосложения Шукшин — и худой интеллигент в очках, только что не в пенсне, Бурков. Молчаливый, всегда в себе Макарыч — и разговорчивый Жора. Но у них сложился особый язык, и этим они отгородили свой внутренний мир, в который не пускали посторонних. Их любимым словом было „расшифроваться“. Друг перед другом они именно расшифровались. Думаю, роднило их то, что оба были по-хорошему странные, мечтали о новом культурном движении. Но когда я читаю Жорины записи их совместных планов, думаю: ну, якобинцы! Как обидно им было бы увидеть то, что позднее происходило с нашим искусством.
Василий Макарович хотел по-особому называть своего друга, но никак не мог придумать имени. „Жора“ он считал блатным, напоминающим „Жора, подержи мой макинтош“. А „Георгий“, на его взгляд, было многозначительно и высокопарно, будто речь о грузинском князе. Во время съемок картины Сергея Бондарчука „Они сражались за Родину“, где играли и Бурков, и Шукшин, жили мы два месяца всей группой на теплоходе. Макарыч все перебирал имена для Жоры: то назовет его „Жорж“, то „Джонни“. И однажды утром он постучался в нашу каюту, открыл дверь и с порога: „Джорджоне! К вам можно?“ Мы упали со смеху. С тех пор Шукшин к Жоре только так и обращался, особенно при посторонних. И это прозвище прилипло».
Между прочим, так, то есть Джорджоне, звали знаменитого итальянского художника эпохи Возрождения, гармоничного по мироощущению, на картинах которого — сплошные мягкие линии, ни единого острого угла.
Татьяна Ухарова:
«Шукшин ценил в Жоре то, что ему самому не было дано. Например, отлично понимавший юмор Василий Макарович не умел рассказывать анекдоты. Передавал их по-своему Жоре, потом вел его за руку в компанию и объявлял: „Сейчас Джорджоне расскажет анекдот“. Слушал и хохотал до слез».
Шукшин оставил ему духовное завещание: писать театральные рассказы. То есть вещи невеликие, но меткие. Он знал, о чем говорил. Много лет Бурков вынашивал проект: создать «Хронику», цикл книг о России и мире, где хотел — попробуем передать близко к его словам — осмыслить опыт человечества и свою жизнь в его контексте. Громко звучит. Затея была явно несбыточной и отдавала таким пафосом, что читать его записи на эту тему порой неловко. С трудом верится, что ироничный Бурков мог записать такое, пусть только для себя: «Эти идеи целые века дожидались меня». Все наброски остались в мешках, которые так и стоят у его вдовы. Его призванием были малые формы: второстепенные роли в кино, литературные зарисовки, статьи, байки. Такие черточки одной пунктирной линии. А линию эту он гнул всю жизнь, и обозначить ее можно даже не мыслью, а чувством, которое ценнее всех бурковских проектов. Чувством горьким, коим буквально пропитаны страницы его дневника: в нашей стране человек думающий зажат между невозможностью смириться с действительностью и нежеланием ее радикального переустройства, потому что жалко людей. Наверное, мучился этим еще только «Макарыч», вся проза, весь кинематограф да и вся жизнь которого балансировали на том же разломе.
Поэтому смерть Василия Макаровича Шукшина стала для Буркова страшной потерей, рядом с ним словно образовалась воронка, остался один в поле воин. Воронка ждет, но и поле ждет, и чтобы не ухнуть в черную пустоту, а наоборот, выстоять и дело свое сделать, он принялся реализовывать все задуманное ими, создал культурный центр, которому дал имя Шукшина. Но, как сказала о муже Татьяна Ухарова, «поселившаяся в нем тоска не покидала его больше никогда».
Четыре копейки
Он был человеком, отрешенным от «земных примет». Мог учить роль даже в полном гостей доме — ему никто не мешал. Писал все свободное время, где придется, как и Шукшин. Не замечал, во что одет (ладные бурковские костюмы и стильные кожаные пиджаки — заслуга жены). Когда купили дачу и вся семья принялась сажать на участке сад, Георгий Иванович решил принять в этом участие. Яблоню домочадцам пришлось втихаря пересадить, чтобы выжила, но «своим» деревом Бурков гордился.
Мария Буркова:
«Устраивать быт папа совершенно не