Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Шесть мальчиков у меня от восьми до восемнадцати…
– От одного мужа, что ль?
– От него, от него. От того, которого я якобы ножом пырнула.
– Так тебя сюда из-за этого?
– Он написал на меня… Какой нож! Я им капусту резала для пирога. Руку ему чуть-чуть поцарапала.
– И что?
– Да я о мальчиках… Не отдам их ему, они его и не любят совсем. Они меня любят. У них тема только одна – что у восьмилетнего, что у старшего. Война и армия. Только с этим ко мне и пристают. «Мам, раскрась мне танк, тебе все равно делать нечего», – это повествует Наташа – та, что давеча спрашивала про лангустины. – …а как это мне делать нечего? Их накормить – это целый день у плиты стоять. А еще допросы!
– Так ты и на допросы ходишь?
– Ну да, этот же на меня и уголовку завел.
Уголовка, которую на Наташу завел муж, интересует нашу шестую меньше, чем дети.
– А чё, они сами танк раскрасить не могут? – реплика с одной койки.
– Шесть мальчишек, с ума сойти… – с другой
– А с девочками, думаешь, лучше? – чей-то вздох.
– С девочками точно лучше, – начинает было Наташа…
– Ничего с ними не лучше, – вмешивается соседка. – Даже наоборот. У моей приятельницы дочери тринадцать лет, а такое отмочила, не дай бог…
Соседка машет рукой, якобы не собираясь рассказывать историю дочери приятельницы. Тут же вздыхает, показывая, что этого рассказа нам все же не избежать.
– …дети-индиго, через них истина проходит, – это ангел Аля заполняет мимолетную паузу.
– …пошла гулять и не вернулась… через два дня прислала матери на компьютер, – уже течет рассказ о дочери приятельницы.
– …какая мама у нее современная, в сети сидит, – Аля забывает про детей-индиго.
– Ну да… Сбежала с парнем в Ленинград! В тринадцать лет! Шестнадцать дней искали, она телефон отключила, но все равно нашли.
– Правильно! Детей надо возить на экскурсии. – Наташа забывает о танках и самолетах. – Если бы мои мальчишки не ездили… Классная руководительница так и говорит: «Не жалейте денег на экскурсии, вы рискуете потерять детей. Они любознательные». Мои со школой ездили и в Переславль-Залесский, и в Ленинград. Свозила бы ее мать в Ленинград сама, не такие уж большие деньги.
– Ей не на экскурсию хотелось, а сбежать с парнем, – резонно замечает ее соседка.
– …а новенькую привезли, я уже про нее все знаю… Ее муж застал дома выпивши и сразу сюда привез.
«Не дай мне Бог сойти с ума, уж лучше посох и сума» – я натягиваю одеяло на голову. Мне хочется одного: не слышать этого. Нет, еще одного: не слышать ора телевизора в столовой. «Как выиграть миллион», «Что-то там Байард», какие-то певцы кривляются, наперебой пытаясь изображать мировых звезд, – кто кого переплюнет, еще какое-то «Поле чудес»… Не смотрела телевизор ни разу после того, как судьба вернула меня в Россию из Лондона. Никогда бы не поверила, что с голубого экрана могут литься такие помои, причем только они и ничего иного.
Тяжелый день, я и забыла совсем, что сегодня во всем мире Пасха. А никто вокруг меня про это и не вспоминал, потому что не знает. Удивительно длинный день, я столько повидала, два текста написала начерно. Во всем мире Пасха, а меня накрыло. И погода совсем не пасхальная. Хотя… В Россию же Пасха еще не пришла… И придет не скоро. Позже, намного позже, чем в остальном мире.
К утру вернулась зима, за окном падают крупные рыхлые, совершенно рождественские хлопья. С утра добрейшая санитарка Нина Михайловна дала кипяточку. Стою у зарешеченного окна ванно-курительного туалета с пластиковой кружкой кофе и сигаретой…
Окно смотрит на меня. Видно, как оно жадно глотает воздух. Я завидую окну: воздух застревает в нем где-то между первыми и вторыми створками, наполняет его нутро, в нем все свежо, влажно, прохладно. Окно чует, как мне хочется попросить его поделиться воздухом, но, видимо, ему и самому маловато. Оно так и выворачивается наружу, в сторону рыхлого снега, морозной капели, в сторону деревьев с припорошенными ветками… Окно разговаривает со мной через плечо, его сегодня раздражают однообразные картины нашего ванно-курилочного салона-сортира, это очень хорошо видно, его тянет сегодня туда, где влажный рыхлый снег, память о Рождестве, о нашем детстве. Видно, что окно про это все хорошо знает, видно, что помнит. А что наш сортир? На что тут ему смотреть? Все-таки у этого существа, у моего окна, очень сильные перепады настроения. Хорошо, что никто не догадывается.
А в сортире, действительно, все одно и то же. Меняются только обитатели, но они тоже одинаковые. Одинаковые лица над одинаковыми халатами: голубыми с розовым, синими с зеленым.
Окно начинает разговор, пусть нехотя, и вполголоса, и через плечо, но это так увлекательно, что я не слышу и не вижу «салона». Вижу только грязные, когда-то белые рамы, за ними грязную, когда-то белую решетку, за ней – грязный снег, который, похоже, никогда и не был белым. Разве что пока летел с неба… Прислоняюсь лбом к холодному стеклу, окно вздрагивает от моего тепла, перестает выворачиваться наизнанку, оно греется, мы стоим в обнимку, мы оба вспоминаем Рождество моего детства, подарки, положенные в валенок, разбитую папой звезду, из-за которой я так плакала. А мама варила холодец в ожидании гостей.
Оклемавшаяся от капельниц буйная деваха, давеча душившая кого-то, гадает по руке. Плата по таксе, такса – сигаретка. К девахе стоит очередь. Возникает искушение – пусть и мне погадает, но окно отговаривает – и правильно делает. Нагадает чёрт знает чего, а я думай потом и мучайся… Окно поворачивает ко мне пейзаж больничного парка другой стороной, а меня – лицом к новому пейзажу. Я вспоминаю картину Ван Гога. Не помню точно ее названия, там человек бредет по разноцветной аллее осеннего больничного парка. Окно поворачивает меня лицом к буро-красным и желтым вангоговским осенним листьям, к черной фигурке человека. Окно отвлекает меня, хочет охранить от гадания, от чуши, которую расскажет мне бывшая буйная душительница, а ныне хиромант девятого отделения.
Мы с окном смеемся, слушая рассказы у меня за спиной. В предсказаниях хиромантки-душительницы различается только количество детей, а в остальном у всех клиенток сортира – длинная жизнь, непременно куча денег и много секса. А еще мы все влюбчивые, доверчивые, и правые руки у нас – если сравнить их с левыми, где судьба прописана, – показывают, как мы сами искалечили свою жизнь.
Хиромантка просит оставить ей допить кофе. От самой просьбы желание пить у меня пропадает, я сую ей кружку, там осталась треть, не забыть потом помыть. Окно укоризненно морщится, мне стыдно, я отворачиваюсь от окна, смотрю на хиромантку. У нее потрясающие внешние данные: высока, стройна, худощава, с огромными голубыми глазами и аристократически-впалыми скулами. Это трудно разглядеть – мешки под глазами, деваха выглядит лет на сорок пять, но, если присмотреться, видно, что ей не может быть больше тридцати пяти и что она красавица. Отлепляюсь от окна, чтобы не надоесть ему, выхожу из сортирного салона, иду по коридору к шестой.