Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Елизавета Борисовна, держите, но имейте в виду: если хоть полслова, что от меня получили, больше ко мне не подходите. – Сую старушке пачку дешевых сигарет, которые принесла мне утром Галка со словами: «Котова, фраки раздашь крестьянам».
– Что вы, что вы… Вы такой добрый человек, вы удивительно…
– Елизавета Борисовна, курите и оставьте меня в покое, договорились?
– Да, милая, душечка, голубушка, – а я чувствую себя Ариной Петровной Головлевой. Салтыкова-Щедрина в психушке читать явно вредно.
Стою перед окном. Впервые без тоски о том – что там, за решеткой. Впервые чувствую, что окно не отделяет меня от мира, а приближает к нему. Решетки делают мир рельефным, выпуклым и даже выразительным. Не совсем, правда, понятно, какой из миров реальнее: тот, что за окном, или тот, что внутри… А может быть, реальный мир вывернули наизнанку, просунули в окно и перемешали с пространством психбольницы, и уже не понять, что внутри, а что снаружи?
Но может, и наоборот: мир психушки вывернули наизнанку, выдавили через решетку окна и получился весь тот мир, который окружает наш девятый корпус? Эх, сейчас бы почитать что-нибудь. Но кроме моего Салтыкова-Щедрина, в палате номер шесть на столе валяются только сканворды и загадочная книга «Лев Толстой о морских сражениях».
«Такое может произойти с каждым, с тобой, со мной, и знать этого никому не дано», – окно повторяет эту фразу медсестры, а вокруг жизнь идет своим чередом.
– Нет, у моей матери-то совести точно нет, – доносится из угла. – Запихнула меня сюда во второй раз! Ну чё, двадцать третье февраля ведь… И пила я не на улице и не в подъезде… Дома, с мужем, как люди. Стол накрыли, выпили, а она – в психушку…
– Да ладно, девки, вот в Серпах… – перебивает ее другая, – вот там веселуха. Я ваще ох. вала. Бабки в боксах за решетками сидят, мы гуляем строем, а месестра, фля… кричит: «А-а-ташли от окна на три метра».
– А чё, бабки из окон вываливаются? – спрашивает та, которую менты по просьбе матери повторно привезли в наше отделение.
– Да, один раз вылезла и хренак об землю. Никто и глазом не успел моргнуть.
– Ну и чё?
– А чё, в реанимацию ее с переломами, ну, связали, капельницу…
– Так они у вас чё там, каждый день падали, что ли?
– Да нет, это, тля… одна такая шустрая была, даже через решетку пролезла. Я ваще ох. ваю, как у нее голова через решетку пролезла. А ведь пролезла… А так они, говорю, в боксах за решетками, а мы, значит, идем, так они тапками в нас – хренак, хренак… Опять шмяк, як, тыц… еще раз… хренак… Ихняя веселуха. А зайдешь…
– Куда, в бокс?
– Ты умная очень, не перебивай, мля, а слушай. Ну… И они сразу – «дай сигаретку, дай сигаретку»… Одной дашь, она тут же по кругу, тын-тын-тын… Десять человек по затяжке, и пипец. А последняя опять: «Дай сигаретку, дай сигаретку». Прям, ать, достали.
Переливчатый мат разносится по всей курилке: три наши «подруги» – вообще омерзительное, тюремно-базарное какое-то слово – сидят на корточках с чифирем, трескают пряники и зефир в шоколаде. Отлепившись от окна, я отправляюсь в палату. Только раскрываю ноут, как влетает та самая – как же ее зовут? – которая рассказывала, как было в Серпах, то есть в клинике Сербского.
– Вы чё сидите тут? Там эта буйная, которую в коридоре привязали. Она, мля, оклемалась, встала, смотрит такими, тля, фишками на нас, ни хэ не соображает… И вдруг как бросится на эту, из четвертой! На наркошу в зеленом костюме «Шанель»…
– На Юльку, что ли?
– Хэзэ, как ее зовут… И душит ее! Так когтями вцепилась намертво и душит, а та даже крикнуть не может. Мы ее оттаскиваем, так у нее сил до хрена… а она кричит: «Отдай, сука, мою бутылку». Но тут санитарки…
– Какие санитарки, эти наши две бабульки?
– Ага… нихэ они те бабульки, знашь, какие тренированные… Так ее раз, скрутили, руки за спину – и на банкетки. И привязывать стали. Ща снова капельницу всадили, она опять откинулась.
– У нее что, белочка? – неожиданно тонким голоском спрашивает наш палатный ангел Аля.
– Что это – белочка? – переспрашивает Татьяна Владимировна, оторвавшись от кроссворда.
– Белая горячка, – отвечаю я укоризненно. – Сами могли бы догадаться.
– Эх, жаль, она набросилась душить не Котову, – мечтательно произносит Татьяна Владимировна. – Вот это была бы картина, это был бы подарок.
– Размечтались, – буркаю я. – Слишком хорошо, чтобы быть правдой.
Уже знаю: Татьяна Владимировна тут находится так же, как и я, на судебно-психиатрической экспертизе. Тоже принудительно, тоже не очень понятно, почему. Ей инкриминируют какую-то растрату на копеечную сумму при устройстве профсоюзного концерта. Кафка просто, в голове не укладывается, и еще меньше в ней укладывается, почему для выяснения истины надо было отправлять Татьяну Владимировну в психбольницу. «Так что же они написали? В чем причина?» – спрашиваю. Татьяна Владимировна округляет глаза:
– Елена Викторовна, хотите верьте, хотите нет, но в решении суда написано, что у меня голова вжата в плечи, а на лице – тревожно-тоскливое выражение лица. А какое может быть выражение лица у шестидесятилетней женщины, которой внуков надо растить – у меня их трое – и которая находится под следствием больше трех лет? А доказательств нет! Решили в психушку отправить, потому что понятия не имеют, что с делом делать. А вдруг помучают и доломают. Как и вас, уверена.
В дальнем углу палаты все еще продолжается возбужденное обсуждение девахи-душителя.
– Девушки, – с раздражением обращается к нашим соседкам Татьяна Владимировна, – что такое, почему у вас через слово мат? Можно как-то без этого?
– Извините, – бросает блондинка и снова продолжает рассказ о том, как в Серпах из окна вывалилась старуха. Вываливающиеся старухи… практически Хармс. Татьяна Владимировна опять вмешивается. Рассказ спотыкается, блондинка делает паузу, как конь, остановившийся на скаку, набирает в грудь воздуха… Я понимаю, что она пытается продолжить рассказ без мата и не находит способа, как это сделать.
Действительно, из песни слова не выкинуть, я хорошо ее понимаю. Если о мире, вывернутом наизнанку, рассказывать без мата, получится громоздко и уныло. А так – весело. Блондинка, видимо, чувствует это подсознательно, потому что продолжает свой рассказ с тем же лексиконом, только тише. Татьяна Владимировна делает вид, что ее это устраивает, но я вижу, как ее корежит.
– Елена Викторовна, – обращается она ко мне, – пойдемте, прогуляемся по коридору. Сейчас телефоны будут выдавать.
День кончается, палаты одна за другой укладываются спать. Мне не спится. Выхожу в коридор, в туалет. Тут же на звук открывшейся двери из сестринской, где медперсонал пьет чай, выскакивает санитарка по кличке Бегемотик – мало ли кто это и что сейчас выкинет. Я неожиданно для себя произношу:
– Свои, не беспокойтесь…