Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да что вы нам?.. Какие петухи?! — взорвался паровозным пыханьем полковник. — Вы нам, Угланов, тут не выворачивайте! Ишь ты, нашелся тут: на швабру он не хочет! Все тут, в колонии, осужденные — мусор, а он один такой тут господин. Мешок зерна украл с телеги — это одно, выходит, отношение, а миллиарды если воровал, тогда пылинки тут с него сдувай. Так не пойдет! О каком наказании тогда речь вообще? Вы тут находитесь на общих основаниях, Угланов! И отношение к вам здесь будет, как ко всем! Если ты вор — обязан выполнять! Значит, согласно распорядка и уголовно-исполнительного кодекса, статья сто шестая, администрация колонии имеет это право — всех заключенных абсолютно привлекать и привлекает их в порядке очередности к уборке территории. И значит, в случае отказа от работы мы будем вправе вам назначить наказание. Трое суток штрафного изолятора будет. А в случае повторного отказа — по верхнему пределу, до пятнадцати! — У меня аллергия. Жесточайшая форма.
— На что?
— На метлу. На половую тряпку и другие знаки высокого достоинства на зоне.
— Что там у вас по состоянию здоровья — это решат сотрудники санчасти, — даже без сладострастия врезал, урод: ты пошути еще мне, пошути! ты у меня теперь всегда будешь здоров, как космонавт! — Я смотрю, чуть чего — сразу сердце у них! Сразу язва у них! И откуда вот только берется? Видно, плохо на воле питались. С трюфелей вот такая изжога.
— А ваш повар готовит осьминога на гриле?
— Посещение ларька — по отрядному графику, — поматросовски жертвенно стиснув губы над целью, сбросил авиабомбу полковник. — Больше ста рублей в день тратить с личного счета заключенному не полагается.
— Вообще не смешно ведь, Артем Леонидович. — Столичный аудитор умаялся терпеть и бросил через стол с подчеркнутой ноткой сострадания: — Давайте говорить по существу. Что сейчас вы конкретно хотите? Что сделать для вас? — С проникновенно-подчиненной издевательской дрожью: — Чтобы вы не устроили нам опять голодовку для читателей и телезрителей.
— Вознесенский Вадим Алексеевич, — надо с этим решить навсегда, с этим взрослым подкидышем, что к нему припаялся и делает уязвимым его самого. — Человек с петушиным клеймом. Обеспечьте защиту ему. Не бла-бла, а дубинкой, решеткой, стеной. Вот его в ПКТ посадите.
— Это тот, педофил, что ль, который? — покривился на новый источник заражения Жбанов, как будто не знал. — Оградить и пресечь — это наша обязанность, но… что же, мне раскладушку рядом с ним теперь ставить в бараке? У меня тут вам не это самое, не Алькатрас. У меня тут один контролер на полсотни голов. Что молчишь, безопасность? Скажи! — зыркнул на непроявленно-мутного рисовальщика галочек и кружочков в блокноте — подчиненно тот вскинул заболевшие глазки и, приметно страдая в направленном свете «отвечать у доски у нас будет…», загундел неуверенно и несвободно, выдавая сомнительное для себя самого, но уж если спросили, он скажет, кочегар, сход-развал, руки в масле:
— Тут один вариант: сразу — в сучий барак. — Вот каких-то четыре пипеточных капли — и решение вопроса. — Если сам заключенный не против…
— Да не против, не против, — сразу вклинил стамеску он в щель. — Человек — архитектор, проектировал целые микрорайоны в Москве. Где еще вы такого возьмете? Все подземные коммуникации по линейке прочертит, как надо. Неужели какой-нибудь конуры для него два на два не найдется? Чтобы тупо на ключ изнутри запиралась? — И посматривал в ровные, стертые глазки майора теперь, понимавшие больше, чем хотели они показать: очень часто природа наносит на кожу ядовитых рептилий безобидный древесный, растительный земляной серо-бурый узор: так, корявый какой-то комочек, листок, ничего не шевелится, что могло бы метнуться и впиться, а сквозь эту обычную землю, листву за тобой наблюдают глаза… И вот этот Известьев — сосед по этапу — такой же.
— Есть такая каморочка, — выцедил шестереночный, втулочный человек безопасности по фамилии Хлябин. — Только это в восьмом вот отряде у нас — вместе с вами, выходит, мы могли бы его разместить. Ну, на первое время. И вот как-то приглядывать за обоими будет полегче.
— Там же Гуров у нас, — гавкнул Жбанов.
— Выписывается Гуров, на свободу, — протянул с сожалеющей и завистливой дембельской интонацией Хлябин: мол, мы все тут не звери — по-соседски живем; и уже с облегчением оглядывал всех: отчитался, решил, знак вопроса зачеркнут. Только ведь получалось по сути: заострил «петушиный» вопрос, заселив Вознесенского с ним, Углановым, вместе, повязав их и сплющив на глазах у всей зоны в «голубые друзья»; ничего просто так он Угланову делать не будет, начинаются шахматы — выжить Угланова из барака в ШИЗО, придавить одиночкой, напитать пустотой, чтобы сделался от вымывания податливым. И Угланов не просто начинает вторым — он не видит доски, он не знает, как ходят фигуры, видит только бетонную стену сейчас, за которой уже начались копошения, клокотание варящегося отношения зэков к нему.
Словно боялись не нажраться, жрали его все. С благоговейной жадностью туземцев, сбежавшихся на огненное зарево и алюминиевую тушу рухнувшего «боинга». С какой-то детской, выпытывающей «кто ты?», невыносимой неотступностью, когда не понимаешь, каким тебя видит и что про тебя разумеет совсем еще новый и чистый, впервые как будто открывший глаза человек. (Молодых было много, почти детей, детдомовцев с губастыми мягко-округлыми, не выросшими лицами, как будто здесь, на зоне, и родившихся и ничего не видевших иного.) С подстерегающей собачьей пристальностью, волчьей, с недоуменной тупой, бычьей наволочью, с застрявшей каменной угрюмостью обочинных людей. С низкородной, холопьей, не прощающей собственной низости злобой. С неподвижным и непроницаемым недоверием крестьян и рабочих, от макушки до пяток похожих на землю, которую пашут, и чумазые шпалы, которые в землю кладут. Исподлобья, набыченно, вяло, сквозь тоску, мародерски, украдкой, ножевым тусклым выблеском, стертой, отсыревшей спичкой, мигнувшей во внутреннем мраке, из укромных углов и с удобных позиций, непойманно — жрали. Даже не выедали глазами, а внюхивались, с неприметной, но осязаемой силой вбирая, изучая движения нового зверя.
Из протяжного спального, тесного от полусотни двухъярусных коек, помещения — в «комнату отдыха» с телевизором, нардами, шашками — в умывальник, уборную всех советских вокзалов, больниц и казарм с туалетами типа «очко» — на огромный проточный, долгожданный и не насыщающий воздух под глухой пустотой ноябрьского неба, в огороженный сеткой асфальтовый двор выдвигаясь, толкаясь, вышатываясь, чуял на себе волновое магнитное это внимание всех: надо было привыкнуть, подождать, пока новая кожа его приживется, огрубеет и полностью потеряет чувствительность или, может быть, сам он, Угланов, скорее, сотрется и смылится вот об эти глаза, станет им, «мужикам», через месяцы или даже недели таким же привычным, как они все друг другу и сами себе.
Он не чуял вот в этом внимании угрозы и не видел ни в ком совершенно глумления, низкой, гадостной радости от принижения и падения большого и сильного: ну, почуял, узнал, каково, когда вот и тебя — на баланду? Каждый был тут настолько придавлен одною на всех, одинаково тяжкой плитой-тоской, каждый был тут настолько иссосан ощущением необратимо убывающей собственной жизни — что глумиться и радоваться своему уравнению с кем-то другим, пусть вот даже с огромно-богатым Углановым, просто не было силы.