Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Солнечным весенним днем солдаты открыли ворота, и операторы вошли первыми. Немало повидавшие мужчины закрывали лицо руками, едва не падая в обморок от вони. Перед ними был ад. Горы очков, башмаков, чемоданов. Вещи людей, вырванных из жизни. Имена, превратившиеся в номера, женские волосы – в войлочные одеяла, черепа – в удобрения, пепел мертвых – в капустные поля вдоль забора. Камера все беспощадно фиксировала. Она больше не оставляла пространства для сомнений. Рассудок Морица сопротивлялся кадрам, искал ошибку, какой-нибудь монтажный трюк. Фальшивая душевая, запертые двери, газ Циклон-Б. Это не может быть правдой. Каждый следующий кадр повышал степень нереальности, все выше и выше, пока Мориц не перестал сопротивляться. Никакая пропаганда не могла быть столь сатанинской, никто не смог бы выдумать этот ад на земле. Крематории, костлявые трупы, уложенные штабелями, как дрова в поленнице. Неестественно вывернутые конечности, глаза, смотревшие на то, что никому нельзя видеть. И аккуратные списки с именами, транспортные накладные. Бухгалтерия непостижимого. Все должно быть упорядочено.
И наконец камера заглянула в лица выжившим. Запавшие глаза, люди, слишком измученные, чтобы жаловаться, изможденные тела. Живые мертвецы перед свидетелями, не готовыми к такому. Парни из Теннесси и Бирмингема, которые думали, что повидали уже всю бездну войны, сейчас не могли вместить в себя открывшиеся зверства, творившиеся нацистами у себя дома. Камера наехала на лица солдат. Ужас. Ярость. Один солдат размазывал по щекам слезы. Мориц физически чувствовал их потрясение. Сомнений больше не оставалось.
Он посмотрел вниз, в зрительный зал. Дети плакали. Матери выводили их наружу. Мужчины, обычно встречавшие военные кадры ликующими возгласами, сжались в креслах. Может, остановить проектор? Мориц бросил взгляд на Бернара. Юноша в ужасе смотрел на него. Он словно не верил, что увидел все это.
Хроника закончилась, бобина крутилась вхолостую. В зале зажегся свет. Мориц выключил проектор. Было очень тихо. Он ощутил дурноту. Толкнул дверь, пошатываясь, спустился к выходу, вдохнул воздух. На проспекте текла обычная жизнь. Люди занимались своими обыденными делами. Он оперся руками о стену, его вырвало.
– Ça va, Monsieur? – Пожилой господин в черном костюме остановился рядом. Встревоженный, отеческий взгляд. Черная кипа на голове. Еврей.
Его бы там тоже убили.
Мориц отвернулся и быстро прошел за угол. Никто не должен видеть его глаза. У него кружилась голова. На лбу выступил холодный пот. Он привалился к стене. Мускулы отказывали. Он сполз по стене на землю. Отвращение и бездонный стыд – больше в нем ничего не осталось. А ведь он знал об этом. О том, что людей отбраковывают. Вначале на словах. Потом в приказах о конфискации собственности. И затем – вагоны для скота и колючая проволока. Искоренить из тела народа. Но то было только начало.
– Vous allez bien, Monsieur?[109]
Перед ним стояла женщина в розовой шляпке, за юбку ее цеплялся мальчик. Голос полон заботы. Она протянула Морицу руку. Европейка. На шее серебряная цепочка с крестиком. Не еврейка, мелькнуло у него, он испытал почти облегчение, но тотчас возненавидел себя за эту мысль. Ее тоже могло коснуться. Каждого, кто думал иначе, забирали, изолировали и убивали – только потому, что он не произносил нужных слов.
– Мори́с? Вы не Мори́с, друг Леона?
Они знают, кто ты. Ты должен исчезнуть.
Он встал, пробормотал что-то и побрел прочь. За его спиной мальчик о чем-то спрашивал мать. На проспекте прохожие шли мимо как ни в чем не бывало.
Они еще не знают.
Он шел дальше, уткнув взгляд в землю, – прочь отсюда.
Сегодня же вечером начнут говорить. Разговоры дойдут до Леона. До Альберта. До Ясмины.
Истошно засигналила машина. Мориц отскочил на тротуар. Водитель обругал его. Он был на волосок от смерти. Мориц двинулся дальше. Пытался упорядочить мысли.
Как мы могли такое допустить? С самими собой?
Очень просто. Даже в партии необязательно было состоять. Достаточно было молчать. Ведь это касалось других. Но Мориц уже давно стал одним из этих других. Он мог взглянуть на мир с обеих сторон и теперь понимал слова: Так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне.
Он думал, что держится в стороне, но был колесиком этого жуткого механизма.
Он выбрал место за камерой, потому что его переполняло любопытство. Он хотел познать мир вокруг себя. Но делал иное – изображал мир таким, каким тот не был. Каждый кадр, показывавший не этот ад, был преступлением. Не только его пропагандистская рота, но и коллеги из киностудии «Бабельсберг» с их китчевыми фильмами о родине замарались в этом ужасе. Каждый кадр, не заглядывавший в пасть зверю, был преступен.
Не только садисты из СС, всаживавшие пули в затылки инакомыслящих, инаковерующих, инаковидящих, нет, – но и те, что отворачивались, не желая ничего видеть, предали все, что было для них святым. И он один из них. Его кадры покрывали преступления. Подлость такого размера, что он теперь не знал, сможет ли когда-то сказать: «Я немец».
Как они поступят с тобой, когда узнают?
И тогда он сделал то, на что давно не решался. Пересек улицу, вошел в церковь, прошел мимо пустых рядов к Мадонне ди Трапани. Он опустился перед ней на колени и начал молиться. И вдруг запнулся. Он забыл слова из «Отче наш». Они никогда не смогут нас простить. Только нечеловеческая любовь способна на это. Мадонна взирала на него сверху. Она его не слышала. Он встал и отвернулся. Молитва не принесет облегчения.
Он вышел на площадь, под яркое солнце. Здесь оставаться он не может. Но возвращение казалось немыслимым. Германии, которую он покинул, не существует. Разрушены не только дома, но и души. Страна отравлена. Про́клятое кладбище. К тому же занятое чужими войсками – как они поступят с немцами?
Для них мы не люди.
Если ты выскажешь то, что в тебе есть,
Тогда то, что ты высказал, спасет тебя.
Если ты не выскажешь того, что в тебе есть,
Тогда то, что в тебе есть, разрушит тебя.
Плащ невидимки Мориц носил, не сознавая, что это его власяница. Мой дед прятался, потому что не мог смотреть людям в глаза после того ужаса, что сотворил его народ. Да, он спас Виктора, но то было скорее делом случая, возможностью, в которую он вцепился, как утопающий хватается за брошенную ему веревку. Последняя искра жизни в окоченевшей душе, последний съезд с дороги, ведущей в ад. Но одно благое дело не отменит остальные злодеяния.
И я вдруг поняла, что тоже ношу его, плащ невидимки. В моем пропыленном бюро без окон среди египетских посмертных масок и пожелтевших фотографий – Говард Картер и Гуго Винклер, умершие идолы, которые искали других умерших идолов. Я была невидимкой в своем браке, растворилась в нем. Я была невидимкой и после развода, закутавшись в черное покрывало – внутри себя. Я пряталась от живых.