Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я вырвал её клыки…
— Так что же? У неё был золотой нож. Она нашла мастера. В обмен отдала ему ночи с ней, все, пока он не закончит работу. Он всё тянул. Его можно понять: она была так красива, правда, Сафир?
Я промолчал, но сердце сказало за меня. Пальцы Хасиры впились в кожу, и дыхание её участилось.
— Но мастер прилагал усердие не только по ночам. Он сделал лезвие, которое тупилось не быстро. И когда дело было кончено, мастер стал первым, на ком она проверила работу. О, она осталась довольна. Сколько ночей он познавал счастье, столько взяла и она, а после мастер отправился к Великому Гончару, и дни его отданы были ей. Отнимая чужие жизни, она получила вечность.
— Ты лжешь, — возразил ему я. — Ваш народ не таков. Вы не можете продлить свои дни, забирая чужие.
— Мы — нет, но она могла. Она сотворила страшное колдовство, убив для этого свой народ, и всё ради мести и ради надежды возродить его однажды, сняв проклятие. Если бы ты знал, как она ждала встречи с тобой, как хотела сама рассказать тебе обо всём!
— И где же она? — спросил я, не зная, какого ответа жду и страшусь.
Уту хищно улыбнулся.
— Думай об этом, — сказал он. — Тревожься. Помни и об этой девочке, что так для тебя важна. И веди нас, и если ты не огорчишь меня, я расскажу тебе ещё немного. Расскажу о гибели твоего народа.
Он поднялся и подал руку сестре.
— О, — прошептала Хасира, поглаживая мою грудь, и приникла к ней. — Боль… Я слышу её. И всё же наша мать сделала бы ему больнее.
— Идём, — поторопил её Уту. — Пора в дорогу. Видишь, я обещал, что позабочусь о тебе, и сдержал слово.
— О, но этого мало! — сказала она, и, взяв одну из подушек, лежащих рядом, жадно втянула запах. Потёршись щекой о тёмные пятна, подняла глаза на брата: — А сам напьёшься крови…
— Нет. Не хочу, чтобы думали, будто она больна. Велю, чтобы её не кормили. И ты знаешь, почему нам теперь не стоит пить людскую кровь.
И, улыбнувшись мне, он сказал:
— Надеюсь, дорога не будет долгой. Если ты думал водить нас кругами, ей же хуже.
Скоро мы выехали из Ньяны. Повозки нагрузили припасами; в клетках кудахтали куры, и блеял баран, привязанный позади. Городской глава ничего не пожалел для гостей, отдал всё, на что упал их взгляд. Но на лице его, когда он вышел нас проводить, не было радости.
Туман опустился. Он был так густ, что я со своего места не видел ни первой повозки, ни последней. Мы ехали не спеша — к Тёмным Долинам, к истокам Бариди. Я указал верный путь. Разве я мог солгать?
Города будто и не было — только голоса, да изредка детский смех, да ровный глухой стук — что-то толкли. Я слышал ещё треск огня в печи, но самой печи, скрытой за глиняным забором, не увидел. Быки молчаливо шли, и скрипели телеги.
Я понял, что город остался позади, лишь потому, что перестали попадаться заборы. Голоса стали тише, а потом разговоры совсем прекратились. Раз или два я оглядывался, чтобы увидеть Нуру, но не заметил её нигде.
Лаана… Как горько и смешно: я думал, что мщу ей, но кто из нас страдает от того сильнее? Она думала, что мстит мне, но кому сделала хуже? Мой народ ушёл, а с ним исчез и синий город, куда она так стремилась.
Жива ли она? Я знал, что Уту не стоит верить, но — жива ли она? И почему я думал об этом? Разве не смерти я должен ей желать, не должен ли сожалеть, что однажды её отпустил?
Я не знал.
Туман оседал на моём лице и стекал слезами. Тогда, в тот далёкий день, я ошибся. Я подвёл свой народ. Младшие дети остались без защиты, а я, погрузившись в страдания, не защитил и тех, кого мог…
Застучали копыта: кто-то нас нагонял.
— Эй, кто такие? — окликнул страж. — Не видите, сам Светлоликий едет! Сойдите с дороги да подождите, а рядом ехать не смейте, не то отходим вас палками!
— Не гневайся, добрый человек, — ответил ему мужской голос. — Мы странники, едем в Мараджу. В тумане плохо видно. Мы отъедем.
Но вместо того, чтобы сойти с пути, он погнал быка вперёд и поравнялся со мной. Бык его был чёрен, и одежды, и знаки на лице черны, и женщина, что сидела позади и прятала лицо, тоже куталась в чёрное. Путник поглядел на меня, и я узнал его: это о нём плакала Нуру, его убили у моих ног. На груди против сердца остался след, и сам он был бледен, как не бывают живые.
Долгий миг он не сводил взгляда. И впрямь, дни мои истекают, если вижу ушедших. Я опустил веки.
Слышно было, он хлестнул быка, и когда я вновь поглядел, он уже растворился в тумане. Даже стук копыт, казалось, тут же затих.
Ранним вечером мы остановились в доме быков и телег. Путников было мало, и всё же их погнали прочь, в сумрак и дождь, чтобы не смели своим присутствием оскорблять Светлоликого. Ворота закрыли; у них выставили стражу. Во дворе разожгли костры, и работники принялись готовить еду. Меня оставили в телеге, как забытый груз.
— Девку не кормить, — услышал я голос Уту. — Кто нарушит приказ, тот поплатится.
— Запереть её? — спросил один из кочевников.
— Нет, — сказал ему Уту. — Пусть ходит у костров и смотрит, как другие едят. Дайте ей наглядеться, дайте почуять запахи, но не бросайте ей даже кости. Следите за ней.
— С радостью, — ответили ему. — Жаль, что она ещё не слишком голодна, вот была бы потеха!
— Ничего, путь кончится не завтра.
Я взял бы для неё хоть хлеба, но мне не нужна была пища, и мне не давали её. Я попросил бы о том юношу, наместника, но он отчего-то больше не приходил ко мне. Говорили, он болен, и на каждой стоянке Бахари прятал его в комнате, а в пути держался рядом, никого не подпуская.
Когда я говорил с наместником, он был здоров, а теперь всё горбился, укрывая лицо полотном, всех избегал — он и двоих, названных богами, не просил об исцелении. И Бахари не просил их о том, напротив, он будто следил,