Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Волков: У Андрея Вознесенского есть такие стихи:
Это он случайно не о вас с Бродским написал?
Евтушенко: Не думаю, я никогда от Андрея не слышал, что Бродский – великий поэт. Я полагаю, он думал о своих отношениях со мной. У нас были иногда сложные отношения.
Волков: Мне очень нравится одно ваше раннее стихотворение – «Зависть». Я его прочел давным-давно: «Завидую я…»
Евтушенко: «Этого секрета / не открывал я раньше никому. / Я знаю, что живет мальчишка где-то, / и очень я завидую ему…» Да, давайте лучше выйдем на стихи. И давайте договоримся: я написал статью о Бродском, я сделал о нем передачу телевизионную, я его признаю большим поэтом и стихи его, конечно, читаю, и мне очень нравятся его ранние стихи. А из последних, пожалуй, мне нравятся вот эти: когда «из забитого глиной рта раздаваться будет лишь благодарность». Хотя я считаю, что его стихи очень похолоднели, «поколледжели» – покрылись хитиновым покровом, я бы сказал. Такой блестящий покров, но без температуры человеческого тела. Может быть, я не прав, но мне кажется, что его постигла трагедия многих поэтов: у него есть стихи о взаимоотношениях с женщиной, но нет стихов о любви. Так бывает. У Слуцкого не было ни одного стихотворения о любви, у Твардовского не было ни одного стихотворения о любви – в моем понимании.
Волков: Тут я с вами не соглашусь, так же как когда-то я с Бродским не согласился, когда он нападал на вашу поэзию. У него, по-моему, есть потрясающие стихи о любви.
Евтушенко: Например?
Волков: «Я был только тем, чего / ты касалась ладонью…» Или вот: «Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечером…» – это тоже потрясающее стихотворение о трагической любви, пытающееся подытожить его отношения с Басмановой. Да посмотрите весь цикл «Новые стансы к Августе». Это, по-моему, беспрецедентный цикл из девяноста стихотворений о любви. К одной женщине! Книга, подобных которой нет в русской поэзии: с началом, с движением сюжета, с трагическим финалом. Конечно, там иная температура – и в этом я с вами согласен, – чем в стихотворениях о любви Евтушенко. Это другая любовь, другое отношение к любви. И, думаю, я не одинок, у меня много найдется единомышленников, которым такой подход к любви тоже близок. Они понимают такое отношение: когда в любви соблюдается какая-то дистанция, когда внутренний любовный накал скрывается за внешней сдержанностью.
Евтушенко: С огромным удовольствием перечту эти стихи. Потому что, может быть, что-то во мне такое живет, что мешает мне воспринимать их.
Волков: Это, я думаю, в значительной степени и отразилось на ваших отношениях. Так бывает в напряженных отношениях больших фигур. Мы можем вспомнить отношения между Тургеневым и Толстым, между Чайковским и Мусоргским, отношения между Прокофьевым и Шостаковичем, в конце концов. Мы часто забываем о том, что люди, чья эстетика разнится, обыкновенно находят также и в личных отношениях какие-то зацепки и прицепки, которые помогают им встать взаимно на полувраждебные, а иногда и враждебные позиции. Эстетика часто диктует этике. Правда, бывает и наоборот.
Евтушенко: Да, я был поражен, когда Бродский прослушал мое стихотворение «Идут белые снеги…» и у него в глазах были слезы. Мне казалось, что это ему не может понравиться.
Волков: Кстати, вы встречались со Сьюзен Зонтаг, американской подругой Бродского, знаменитой эссеисткой? Она как раз вспоминала об этом разговоре, беседуя с Бродским как-то.
Евтушенко: Я ее знаю, но просто потрясен был, когда она выступила в «The New York Times» с заявлением, что в Сербию надо отправить морскую пехоту.
Волков: Да, это была и позиция Бродского тоже.
Евтушенко: После этого я потерял к ней всякий интерес. Потому что это чудовищная вещь – то, что она сказала. То же самое я прочел у Васи Аксенова, которого я очень любил. В какой-то период своей жизни он написал, что единственное, о чем жалеет, – что возраст не позволяет ему взять в руки автомат, надеть грин-берет и защищать свободу и демократию в любом углу, куда его пошлет голос совести. Я просто был потрясен этим!
Волков: Но Бродскому совершенно искренне казалось, что он и вы представляете совсем разные поэтические и политические направления. При том что «Идут белые снеги…» на него произвело такое сильное впечатление. И мне он тоже сказал, что знает наизусть как минимум несколько сот ваших строчек. Что свидетельствует о его по меньшей мере внимании к вашей поэзии, правда? Но ему представлялось, что вы с ним стоите на противоположных эстетических полюсах.
Евтушенко: Это означало, что мне не надо было давать работу?
Волков: Это, конечно, совершенно другой вопрос. Но вот Стравинский, когда прослушал Одиннадцатую симфонию Шостаковича, написал: «Это же ужасная музыка, передвижничество какое-то». И, кстати, коли мы вспомнили о Стравинском… Он подписал письмо, когда Шостакович приехал в Америку в 1949 году, чтобы Шостаковича не допустили выступить в Гарварде и других местах, чтобы отменили ему приглашение: дескать, он с пропагандистской миссией приехал в США.
Евтушенко: Можно я скажу насчет передвижников, раз мы об этом заговорили, раз у нас беседа свободно так льется. Однажды мы разговаривали с Олегом Целковым. «Вот, – я говорю, – какая для тебя картина служит символом России? Есть такая картина?» – «Ну ладно, – говорит Целков, – давай я напишу на бумажке и ты тоже. И мы откроем». И у нас получилась одна и та же самая картина – «Тройка» Перова. И у него, и у меня. Между прочим, я в силу своей привязанности к этой картине заметил одну вещь: ведь там девочка – не то евреечка, не то цыганочка.
Волков: Смуглянка.
Евтушенко: Да, смугляночка. А Целков мне еще сказал: «Вот смотри-ка, как это выписано: лед на бочке, если вырезать кусок – это будет прекрасная абстракция. Классная!» Какое интересное наблюдение! Хотя мы с Целковым спорим о многом.
Волков: Перов был прекрасный художник, но только тоже спился. Как многие, к сожалению, русские гении. Как Саврасов. Как Мусоргский…
Евтушенко: Да, это жалко. Я Мусоргского обожаю. И правда же – мусоргская линия очень сильна в «Степане Разине» Шостаковича?
Волков: Конечно. Вообще Мусоргский был кумиром Шостаковича. Главным и музыкантским, и этическим компасом для него.
Евтушенко: Давайте я все-таки свою «Зависть» прочту. Это 1955 год, двадцать три года мне.
Волков: А Бродскому – пятнадцать. И вы даже не знаете о существовании мальчишки Оси…
Евтушенко:
Давайте все-таки договоримся: о Бродском мы больше с вами не говорим. Вы знаете, это дорогого стоит. Вот честно вам говорю. Вы знаете, что Маша мне запрещает говорить о Бродском? Потому что для меня это огромная рана. Понимаете?