Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если рыцари из числа иммигрантов не так стремились к грабежу, как к получению феода, то Церковь видела в новых землях источник десятины — гарантированных податей со стороны оседлого христианского населения. По всем окраинам христианского мира Высокое Средневековье ознаменовалось новым усилением налогового гнета. Хотя принудительный сбор десятины был закреплен законодательно еще при Каролингах, а в Англии — при королях Уэссекса, судя по всему, за пределами англо-франкского региона она была введена только в XII–XIII веках. В Шотландии указ, которым вводился принудительный сбор десятины, приписывается Дэвиду I. Некролог Кэтала Кровдерга О'Коннора Коннахтского, скончавшегося в 1224 году, сообщает, что «именно при этом короле впервые в Ирландии стала собираться десятина во имя Господне». Насаждение десятины в Моравии связывают с деятельностью епископа Бруно Оломоуцкого (1245–1281), с которым мы уже знакомы по его усилиям по заселению и освоению своих владений. В этих кельтских и славянских землях введение регулярной и обязательной десятины происходило уже в христианском обществе и в совокупности с другими нововведениями и преобразованиями XII–XIII веков придавало им черты, все более роднившие их с соседями — прямыми наследниками каролинской традиции. В то же время разрастался и сам католический мир, по мере чего десятиной облагались все новые территории и народы, никогда прежде не знавшие такой повинности. Во время немецкой колонизации языческой Вагрии «в этой славянской земле была увеличена десятина». В некоторых областях восточнее Эльбы появление дохода в форме десятины и вытеснение славян немцами рассматривались как эквиваленты: «После того как славян изгнали, с земли стали получать десятину», — говорилось в одном из документов Ратцебургской епархии.
По мере того, как снижалось значение прямого грабежа и его место занимал сбор ренты, в экономике все больше отходило на второй план использование рабского труда, которое прежде играло первостепенную роль. Судя по всему, в этом отразились и изменения военного плана. С одной стороны, в регионах, являвшихся прежде традиционным полем для охоты за рабами, теперь эта охота существенно затруднялась возведением замков. Замки предоставляли реальную защиту потенциальным жертвам. Таковы были последствия строительства каменных замков в Ливонии, предпринятого по инициативе миссионера Майнгарда, или появления множества новых замков в Нортумберленде в конце XI века. К тому же строительство замков приводило к более интенсивной эксплуатации местной рабочей силы и укрепляло господство феодалов в сельской местности. К примеру, в Венгрии «новый тип замка… ассоциируется с властью феодала над крестьянами… Замок перестал служить только оборонительным сооружением, но стал престолом для землевладельца». Получается, что строительство замков давало господство над сельским населением, что снижало потребность в рабском труде. Набеги за рабами, которые предпринимали немцы в X веке, поляки — в XI, скотты — в XII или литовцы — в XIII, были необходимы тогда, когда в домашнем хозяйстве, ремесле или земледелии важная роль отводилась рабскому труду. Еще в 1170 году на рынке рабов в Мекленбурге продавалось 700 датчан. По мере того, как значение рабства ослабевало, все большую роль начинал играть контроль над оседлым, лично свободным крестьянством. Замки были идеальным инструментом для подчинения и эксплуатации такого населения.
Изменения в вооружении и методах ведения войны были тесно связаны с новыми объектами и задачами военных действий, которые можно назвать «целями войны». Некоторые войны, наподобие тех, в которых в XI веке участвовали шотландские отряды Малькольма III, велись в расчете не на завоевание или захват в постоянное владение, а скорее на получение надежных «охотничьих угодий», источника рабов, добычи и дани. Порой над районом набегов мог устанавливаться более длительный контроль с целью сбора дани, захвата заложников и, по возможности, набора живой силы в свое войско. Однако в целом можно сказать, что завоевание, то есть продолжительное подчинение одной группы правителей другой, получило развитие именно в эпоху Высокого Средневековья. Мы знаем уникальный эпизод, знаменующий момент перехода от одного этапа к другому. Саксы на протяжении столетий совершали набеги на славянские земли, грабили их и уводили рабов. Иногда это удавалось лучше, иногда — хуже. С начала XII века их успехи на этом поприще множились, и в 1147 году, в так называемом «крестовом походе против славян», большой отряд саксов вторгся в полабские земли вендов и принялся, по обыкновению, убивать, жечь и уводить в рабство. В конце концов саксы сами подивились своим действиям. «Разве, — вопрошали они, — мы грабим не нашу собственную землю?» И были правы. Такие плодородные земли могли сослужить им лучшую службу в качестве места для длительного завоевания, нежели просто арены для периодической резни и доходного грабежа.
Совершенно очевидно, что протекавшая в Высокое Средневековье «экспансия Европы» имела черты, роднившие ее с заокеанской экспансией Нового времени. Одновременно она имела и ряд принципиальных отличительных особенностей. Одна из таких черт особенно резко отличает ее от, скажем, европейского империализма XIX и XX веков, по крайней мере если исходить из классического определения этого явления. Принято считать, что империализм Нового времени усугубил крупномасштабную глобальную дифференциацию: индустриальные регионы, жадные до сырьевых ресурсов и новых рынков, оказались в постоянной зависимости от регионов, выступающих в роли поставщиков сырья и потребителей готовой продукции. Конечно, эта картина грешит сильным упрощением, но в общем и целом она верна, что можно, в частности, подтвердить даже краткой историей каучука и меди в Новое время.
Колониализм Средних веков был в корне иным. Заселяя Ирландию, Померанию и Андалусию, англо-нормандцы, немцы и кастильцы не создавали какую-то новую модель регионального подчинения, а воспроизводили существующую у них на родине. Основывая города, церкви и поместья, они бесхитростно копировали ту социальную структуру, с какой были хорошо знакомы у себя дома. Итогом этой колониальной политики было не создание «колоний» в смысле зависимых территорий, а распространение — методом клеточного деления — культурных и общественных моделей, существовавших в сердце католического мира. Новые территории были изначально тесно интегрированы в старые. Путешественники Позднего Средневековья, отправляющиеся из Магдебурга в Берлин и оттуда во Вроцлав, либо из Бургоса до Толедо и оттуда в Севилью, едва ли замечали момент пересечения каких-либо социокультурных границ.
В этом и заключается причина, по которой при описании экспансии Высокого Средневековья формулу «ядро-периферия» нельзя считать вполне удачной, хотя без нее и трудно обойтись. С одной стороны, в определенном смысле схема «центр-окраины» достаточно обоснованна: к началу XIV века потомки французских фамилий правили Ирландией и Грецией, немецких — Пруссией и Бранденбургом, английских — Ирландией и Уэльсом, итальянских — Критом, кастильских — Андалусией. Очевидно наличие центробежного передвижения людей и власти, которое не уравновешивалось никаким движением в обратном направлении. С другой стороны, выражение «ядро-периферия» может отчасти ввести в заблуждение, поскольку чаще оно подразумевает постоянную или долговременную функциональную субординацию периферии по отношению к центру. А именно такой субординации в средневековом колониализме не было. Это были процессы воспроизведения, копирования, но не дифференциации.