Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Строчи! Заработки будем подбивать!
И, заглядывая в каракули, которые только сам и мог разобрать, диктовал, кому поставить палочку, кому половинку, а кому и четверть палочки. Записи, по-видимому, были точные, потому что никто не приходил жаловаться. Еще бы: ведь председатель сам и на работу назначал, сам и принимал ее.
Несловоохотлив был Яковлев, но иногда на него находил стих, подвигался ко мне вместе со стулом и, потирал торчок волос, спрашивал:
— Слушь, Кузьма, какая, по-твоему, будет жизнь при коммунизме? Ты много книжек читал, а, скажи?
— Какая? Ну, коммунистическая, настоящая, — отвечал я.
— Настоящая-то, конешно, настоящая, потому и с кулаком бьемся и колхозы строим, — соглашался Яковлев. — Но какая? Я по-своему думаю так: во-первых, все должны быть с чистой совестью. А то, гляди, у нас еще как? Сегодня, к примеру, посылаю соседа боронить, а он охает: не могу, захворал, моченьки нет. Ну, не можешь — ладно. Но после прохожу мимо его дома, а он, хворый-то, вовсю грядки копает. Свое-то, видишь ли, дороже ему. Или другой тебе факт. Годов этак восемь назад я ишачил в Кускове у одного мельника, такого же бородатого, как наш шачинский. Идет, бывало, по улице, всем раскланивается, глаза у него такие умильные, как у ангела, и говорит елейно, будто оглаживает тебя. Бедных бабенок одаривал по праздникам — одной ситцевый платок, другой и сарафанчик. Те благодарить его, а этот благодетель под елейные-то басенки чуть не всю землю у них забрал. Положим, это кулак, спрашивать с него совести — все равно что ждать от козла молока. Но простой-то человек по-другому должен кроиться. Совесть, Кузьма, всему голова. Без нее никуды. Во-вторых, если тоже не во-первых, человек должен отвечать за все. Не говори, что твоя хата с краю. И живи по силам: можешь один за двоих робить — давай. Понимаешь, если все-то вот так, по-честному, — так любую гору можно своротить.
А то начинал вслух строить планы о том, каким будет колхоз лет через пять — через десять. Конечно, станет он большим. На полях — ни одной межи, простор и сплошь нивы, хлеба. Зашумят, родные! Деревни ему виделись в электрических огнях. Почему лишь в городе электричество? Будет и в деревне! Спецы только нужны. Ничего, из колхоза же можно послать подучиться. Хрусталев говорил о садах. Что ж, и сады будут. В той же пойме Шачи можно заложить. Тогда Хрусталева придется взять из избачей. В общем, можно посмотреть, кому где быть. Мировые буржуи только все мешают. Германия-то, слыхал — нет, — опять вооружается. Фашисты там голову поднимают. А английские богачи подзуживают их. Почему тамошние рабочие и мужики так долго терпят их? Прогнали бы взашей, как мы сделали, и дело с концом.
Слушаешь его, и не заметишь, как время пролетит. В Юрово стрелой уже летишь. А утром — опять в поле. Идешь за плугом, глядишь, как разворачивается пласт, вдыхаешь хмельные запахи земли, и сладко-сладко делается на душе. Неподалеку пашут Степанида (из продавцов она ушла), Фрол и еще кто-то. Редеют межи, земля чернеет, ширится. Сколько уже сейчас простора! Прав председатель: все изменится.
Впрямь задорный, с добрым глазом он, наш председатель. Как и Топников, как Фрол и Демьян. Да все, видно, партийцы такие.
Но тут, как нарочно, дожди пошли. В поле — грязь. Лошади вязли, скоро уставали. Мужики чертыхались: какая уж это работа?
— Ага, завязли… — злорадствовали железнокрышники.
Яковлев бегал от плугаря к плугарю, уговаривал:
— Не сдавайтесь, мужики! Нельзя сдаваться. Сплошаем — живьем они сожрут нас.
Ко мне, к Николе, Фролу, Степаниде:
— А вы-то что? С песней надо, с песней. — И сам начинал:
Развевалися знамена
Кумачом кровавых ран…
— Подтягивай, Кузьма. И ты, Фрол. У тебя же бас. Ты один можешь заглушить весь кулацкий лай…
И пели. И лошади вроде легче шагали под песню. Эх, думал я, Петра с нами нет, вот бы кто затянул боевую, задал жару. Но у него теперь своих дел невпроворот. Вчера с почтарем передал: дознания закончены, скоро будет суд над юровскими «стрельцами».
А дожди не переставали. Как-то утром, когда надо было ехать на заречный участок, в Юрово прибежал с мельницы запыхавшийся Федя Луканов.
— Беда, ребята, — заморгал он, — Шача вышла из берегов, гать размыла, мост снесло.
Как обухом по голове. Здесь железнокрышники, там еще стихия против нас. Без моста разве переберешься через разбушевавшуюся реку.
К счастью, большая вода держалась недолго. Через несколько дней мы всей ячейкой переправились на другой берег. Перебрались рано утром, еще до рассвета: хотелось, чтобы никто нас не заметил. Сколотили из прибитых к берегу бревен плот, втащили на него плуг, борону, мешки семенного ячменя, и айда.
Участок был за леском. Напоенная влагой земля слегка парила.
Не успели мы проложить и первой борозды, как на поляне, откуда ни возьмись, появились «младенцы» во главе с Митей. Все мокрые. Вова и Коля-Оля в опорках, в которых чавкала вода, а Митя босичиной, озябшие ноги его были красные, как у журавля. Подбежав к нам, они ухватились за постромки, которые тянули опять же мы втроем (Нюрка управляла плугом), и сказали, что они тоже будут с нами работать.
— Постойте. Как вы узнали, что мы здесь? — поинтересовался Никола.
— По следам… — ответил Митя.
— Сыщик и есть сыщик! — одобрительно засмеялся Никола. — Тебя можно принять в компанию.
— А нас? — зашмыгали носом Вова и Коля-Оля.
— А вам подрасти надо и того — сопли подтереть.
«Младенцы» так и оторопели. Бежали-бежали, через реку едва перебрались, купаные пришли, и нате вам: отказ. Разве не обидно? Сжалилась над ними Нюрка.
— Борону потянете?
— Чего ж? — откликнулись все хором. — Дело бывалое…
— Бывалое? — удивилась Нюрка.
Мне пришлось рассказать, как мы в засушливое лето на себе пахали и боронили узкие загончики. Тут уж и Николе крыть стало нечем. «Младенцы» на законных правах впряглись в борону, и куда спорее пошла работа в две упряжки.
Дня нам хватило на все: и на вспашку, и на бороньбу, и на сев. Полина, приняв в свою мягкую землю семена, дышала, казалось, еще глубже и легче. Легко дышалось