Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О том, что у меня есть одна знакомая, — сказал я, — это такая высокая костлявая женщина с лорнетом и короной на красных волосах, какая-то немецкая княгиня. Собственно, она не наша знакомая. Мы видели ее всего лишь раз, но она важная, как павлин, как эта жалкая обезьяна в своем накрахмаленном воротничке… — И я показал на стеклянные двери, в которых в тот момент показался Фюрст. Он, наверное, явился в тот зал, когда мы с Катцем пришли сюда… — Но это так, между прочим. А что еще есть в этой книге? — спросил я.
— Есть там глава о счастье — улыбнулся он. — Если человек хочет быть счастливым, — отсутствующая улыбка продолжала играть на его губах, — то не должен — это весьма любопытно — никого обижать. Даже бессознательно, потому что если он сознательно обидит, то потом это ему же отзовется. Может, не сразу, может, через год, два, через десять лет… может, говорится там, что вся ваша жизнь превратится в насмешку над всем, что взывает о… Мы все же будем стоять на своем, сохраняя непоколебимое убеждение, будем и дальше верить, что ваш опыт только исключение из правила… кажущееся… В жизни существуют силы, которые обязательно отплатят. Никто и никогда никого не должен судить, потому что нет уверенности, что осуждающий справедлив, что он не обидит, для осуждения нужно знать все обстоятельства, а то, что осуждающему известно, — если известно? — может оказаться слишком недостаточным. Потом там еще говорится, — сказал он и посмотрел в противоположный угол, где сидели Брахтл, Минек, Броновский, Бука, Гласный и только что подошедший из соседнего зала Грунд, — что ни у одного человека нельзя отнимать свободу и радость жизни, а кто это делает, тот делает дурно. Что в этом нет ничего нового, люди знают уже давно, и я тут вспомнил, — улыбнулся Катц, — что ведь этому нас учат на уроках священной истории. А еще в этой книге говорится о том, что мы никогда не должны уступать насилию, — снова улыбнулся Катц, — а потом там пишется об арфе. Об арфе, ну это просто… совсем просто, будто ты как бы слушаешь Эола.
Я не знал, что это такое «Эола», но арфа меня интересовала. Что говорить, Катц после Грунда был лучший ученик в классе. Я кивнул, и он сказал:
— Пойдем где-нибудь сядем, возьми себе торт с ананасом — он самый лучший.
Мы сели к столу, я взял кусок торта с ананасом — этот торт действительно самый вкусный, — и, пока я неторопливо ел и пил шоколад, Катц продолжал рассказывать:
— Ну, все очень просто. Человек — подобен арфе, на которой играет ветер, но и человек сам… Сам на себе… Не кажется ли тебе это странным? Все довольно странно — эта жизнь… как танец. Ну… как есть всякие струны у арфы, — улыбался Катц, держа чашку у рта, — так есть они и у человека. Есть в нем струны самые высокие, но они в то же время и самые слабые, как и у арфы, так что человек их порою даже и не слышит, а иногда чуть ли не всю свою жизнь даже не прикасается к ним, они поэтому и не звучат в нем всю его жизнь, а если иногда и издают звук, то совсем легкий и нежный, который тут же теряется в звуках низких струн. В человеке есть также струны более глубокие и менее глубокие, ну и потом… — Катц слегка приподнял брови и посмотрел на торт, который понемногу брал ложечкой, — потом в каждом человеке есть и одна темная струна.
Я вылизал шоколад со дна чашки и с любопытством на него посмотрел.
— Одна темная струна, — повторил он, — и к этой струне человек не смеет прикасаться. Он может играть на всех струнах, но только не на темной струне.
— А что, если на ней сыграет тот ветер, — спросил я, потому что это было как раз то, о чем я только что подумал, и мне осталось только удивиться, как это могло прийти мне в голову… — что из этого получится?
— Видишь, — сказал Катц, — это мне не приходило в голову. — Но через минуту он стал серьезным и сказал: — Возможно, что в результате этого возникнет трагедия.
Прежде чем кому-либо из нас пришла мысль, что пора покидать эти волшебные залы, в которые уже вступил вечер, я, видно, не в подходящий момент подошел к окну и посмотрел на улицу. Какой умный и счастливый мальчик этот Катц, думал я и улыбался. Коня говорил мне, что окна у Катца выходят на улицу, будто это должно было играть какую-то роль. Действительно, окна у них выходили на улицу, впрочем, так же как и у нас, но что из того, усмехнулся я. Я видел, как по противоположной стороне, где горел фонарь — ведь был уже вечер, — ходят люди, что там стоит дерево, небольшое, какое обычно бывает на улицах, и что там в этот момент шел громадный пес, четвероногий друг, а на шаг позади него шла какая-то пани, которая, может, имела к нему какое-то отношение, она несла ошейник и поводок — мне казалось, что я ее уже где-то встречал. За деревом были освещены витрины магазина музыкальных инструментов — скрипки, мандолины, гитары… Мне подумалось, что семью Катц никто не патрулирует, не сторожит, как нас, хотя у них, так же как и у нас, окна выходят на улицу, что это такая счастливая, довольная семья и что Катц поэтому намного лучше, чем я. Ты умный и счастливый, думал я, и я, Мойшичка, желаю тебе всего хорошего. Тебе — да. Тебе, конечно, да, и ты это, конечно, знаешь или догадываешься… Потом пришло время нам уходить.
Молодая служанка принесла целый поднос свертков, вероятно, в них были торты, они были довольно большие, но так хорошо упакованы, что их можно было положить даже в карман, каждый из нас получил по свертку, Фюрст тоже, и это было замечательно, я было вытаращил глаза, но всe же пихнул сверток в карман. Потом опять пришла пани Катцова, красивая седоватая дама с ясными глазами и точеными губами, и попрощалась с каждым за руку.