Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так происходит часто: мы подменяем процесс мышления ремесленным, идеологическим, бытийственным началом, мысль прекращает течение, ее заменяет практика.
Подчас эту подмену называют самовыражением.
Однако наше бытие стоит того, чтобы его понимать непрерывно.
И есть люди (как те, о ком я говорил выше), которые отобрали друг друга в собеседники по принципу умения длить мысль всегда.
Самовыражение в данном случае приобретает характер как бы побочного эффекта, делается неважным.
Как и в случае платоновской Академии, и в случае флорентийскрой академиии Фичино, и в случае аббатства Телем, описанного Рабле, сообщество думающих людей – есть сообщество равных. Потому что сфера мысли не знает царей («в геометрии нет царских путей», как говорил Эвклид).
Важно понять простейшую вещь. Неравенство в искусстве, философии, науке – наступает только тогда, когда прекращается ход мысли и наступает пора ее идеологического воплощения, материального интереса, стилистической завитушки. Пока мысль думается, один мыслитель равен другому мыслителю. Не равны люди становятся лишь тогда, когда они делаются рупорами идеологии, носителями узких неполных знаний. Когда они рабы ремесла и профессии, социальной роли и материального воплощения, когда они идеологи и практики – вот тогда наступает неравенство. В сфере мысли и духа – неравенства нет в принципе.
Это вполне геометрический принцип. Платон, например, употреблял понятие «тождество», – скажем, в процессе думанья «прекрасное» может быть сближено с «истинным», но в тот момент, когда идеи перестали быть идеями, а стали их чувственным воплощением (декоративной живописью и газетой «Грани»), в этот момент они перешли в разряд «нетождественного», стали продуцировать неравенство.
На дверях платоновской Академии было написано «не геометр, да не войдет».
объясняется очень просто, никакой загадки в этой улыбке нет.
То есть улыбка ее и впрямь загадочна – но вы эту улыбку видели не раз, просто отчета себе не даете.
Женщина, изображенная на картине Леонардо, – беременна. Женщина ждет ребенка, на ее устах – улыбка, характерная для женщины в интересном положении: так все беременные иногда улыбаются. Женщина знает и предчувствует то, что, кроме нее, никто и не может почувствовать.
В данном случае она предчувствует, что ее сын спасет мир.
И она этому улыбается.
Согласитесь, тут есть чему улыбнуться.
Картина, которую мы все именуем Джокондой (причем всем известно, с кого этот образ писался, имеется – как у всякой картины – бытовая история создания вещи), – эта картина изображает Мадонну, ожидающую рождения Спасителя.
Это и есть та самая загадка – которую с поразительной наивностью обсуждает крещеный мир. Тысячи людей силятся спросить у Мадонны: ты чему там улыбаешься? – и, не получая ответа, зрители начинают подозревать подвох.
Так возникло много шпионских версий. Вдруг эта картина – автопортрет Леонардо? Или эта женщина замышляет что-то роковое? Один деятель пририсовал Джоконде усы, карикатур на нее нарисовано несчитано – а что она там замышляет, так и не разгадано.
А она действительно замышляет – и это очень значительный замысел.
Впрочем, удивление зрителей перед улыбкой Богоматери – подтверждает, что мир все еще способен удивиться христианству; мы все еще удивляемся тому, что Спаситель рожден смертной женщиной, что его рождение было не торжественным – а случилось в хлеву, и сам Христос тоже смертный – хоть и не совсем простой смертный.
Сколько над ней, бедной, потешались (совсем как над Мадонной и Христом), превратили ее в конфетную обертку (совсем как христианство), опошлили и растиражировали в фальшивых копиях (совсем как веру Христову), и всякий хулиган норовил заявить о себе – высмеивая Ее.
А она все улыбается, готовя миру спасение – и принося себя и плод чрева своего – в жертву.
Это очень хорошая картина. Это очень твердая картина – сделана на века.
Таким, в сущности, и должно быть искусство: говорить о главном, отбрасывать пустое, не реагировать на суету.
Искусство – и Джоконда – заняты важным делом.
И хорошо, что самое важное дело можно делать с улыбкой.
Умер Виктор Топоров – и стало пусто. Фронт оголился – а ведь Топоров был один.
Трудно сказать, что он был совестью русской интеллигенции, поскольку у постсоветской постинтеллигенции нет совести – вместо совести у них корпоративная этика. Топоров просто в одиночку замещал собой целую страту – замещал сразу всю интеллигенцию, которая перестала существовать, хотя потребность в интеллигенции осталась.
Виктор Топоров был русской интеллигенцией в одиночку. Так можно. Ровно так поступает лейтенант, идущий в атаку один, – если взвод невозможно поднять в атаку. Так вели себя все русские интеллигенты; так вели себя Александр Зиновьев и Петр Чаадаев, Чернышевский и Салтыков-Щедрин. Лежащий в укрытии взвод прежде всего ненавидел именно выскочку-лейтенанта, живой упрек в трусости. Идущего поперек корпоративной этики ненавидят больше, чем саму власть, при которой интеллигентам живется недурно. Никакого конфликта с властью у постинтеллигенции на самом деле нет; имеется спектакль, актеры заучили гражданственные роли. За кулисами остается бюджет постановки, обсуждение гастролей, критика в прессе. Спектакль играют давно; но важен не сам спектакль.
Борьба круглоголовых и остроголовых, борьба так называемых либералов и так называемых охранителей – давно символическая. Борьбы реальной нет, – соответственно, невозможно солидаризироваться с борьбой или оппонировать ей; можно лишь отметить фальшивую игру актеров. Имитация протеста дурна тем, что дискредитирует настоящий протест. Если ради забавы кричать «волки», когда волков нет, то в присутствии реальных волков окажется, что крик о помощи истрачен впустую. Так постинтеллигенция израсходовала гражданский протест в отсутствие реальных гражданских чувств, истратила право на свободолюбие, променяла роль интеллигента на суесловие. Гламурные оппозиционеры не тем противны, что читают протестные частушки богачам в Барвихе, но они противны тем, что опозорили самую суть протеста. Ряженые фрондеры не тем мерзки, что говорят слова «совесть» и «права человека» на посиделках в кафе, – но тем, что истратили слова, которые пригодились бы настоящим людям для настоящей жизни. Постинтеллигенции потребовалось позаимствовать риторику у интеллигенции – но зачем слова, забыли. Прежде этими словами защищали народ – теперь оправдывают свое существование. Фразы, которые когда-то жгли сердца, нынче обесценились. А слова нужны. И Топоров оказался в положении человека, который отвечает за украденные слова, – ведь он писатель. Надо вернуть опозоренным словам смысл. Как быть, если пришли волки, а крик «волки» истрачен на карнавале? Как быть, если обществу нужен интеллигент, а интеллигенты нарядились гондонами?