Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Такой хлебушек и в России? — спрашивал Саша. — Значит, там хорошо, если он вкусный?
— Хорошо, сынок, хорошо, — поспешно кивали головами Лев и Катя, боясь продолжения вопросов. — Идем скорее в храм.
Тихомиров вспоминал потом этот день, как день радости. Они входили в ворота и радовались: русские ворота! Поднимались на паперть, и паперть была такой же, как в России. И две пожилые женщины в простонародных повойниках на головах — какой уж тут Париж: мытищинские богомолки собрались на Пасху к Преподобному. Откуда здесь? Расспрашивают с тихими улыбками: кто, мол, такие, давно ли за границей? Сашу ласкают. И хочется так же ответить, да не скажешь всего. Вздохнули: «Сынок ваш под Богом живет.»
А ведь это — так, так! Выздоровление Саши наполняло Тихомирова чем-то вроде благодарности. Кому? Он до конца не мог понять. Беспокойство за сына не исчезало, болезнь могла вернуться в любую минуту, и Лев просил какую-то таинственную силу, присутствие которой всегда ощущал.
Конечно, под Богом! Конечно.
Признаться, ему давно хотелось зайти в эту церковь. Но мешали страх и стыд. Как же — он, отверженец, враг Государя, России и народа, — мог бы переступить этот порог? Зачем? И его ли здесь место? Революционера, замешанного в цареубийстве.
Сердце гулко колотилось в горле. На паперти он сжал руку Саши, и тот отозвался пристальным взглядом.
— Будет ли служба? — глухо спросил Тихомиров на своем ужасном французском. — Я обещал сыну.
— Служба уже идет, — ласково, на хорошем русском ответил причетник. — Только в нижней церкви. А мы к празднику готовимся, к Успению.
— В нижней? К Успению? — как эхо повторил Лев Александрович.
— Да-да, — просто, с улыбкой кивнул причетник и внимательно посмотрел на Тихомирова. — Позвольте, я проведу вас. Через алтарь-то ближе.
Они вошли в золотой полумрак, освещенный живыми огоньками теплящихся свечей и лампад. Оклады икон искрились в желтоватом приветном мареве. И все это мгновенно и чудно отразилось в широко распахнутых глазах Саши.
— Папа, папуся. Как красиво! — прошептал он. — Я не видал такого, — и перекрестился, как его учили.
Священник возгласил: «Миром Господу помолимся!» Диакон читал ектинью.
Раздалось молитвенное песнопение, и Тихомирову вдруг стало страшно. В пылающей голове пронеслось: «Сейчас разорвется сердце. Если это случится, если я умру, что же будет с Сашей, с моим мальчиком? Господи.» Спазмы перехватили горло, сдавили дыхание. Мучительно хотелось заплакать, но он не выносил слез, презирал их и не верил плачу. А тут впору было зарыдать, упасть на красные храмовые ковры, застонать от боли, от стыда за свои блуждания, и еще — от счастья, от странного восторга видеть себя здесь, в православной церкви на тенистой Дару. Да, в церкви — вместе с Сашей, с Катей. Неожиданная мысль пронзила его: ведь для изгнанника, ищущего Бога и родину (а он все же — искал, искал!), этот маленький храм давал то, что нужно — ласку, доброту, надежду. А если дальше, смелее шагнуть? Ну же, давай, брат, не трусь: это освященное место, где любящий Отец празднует возвращение блудного сына.
Возвращение? Хватил. Не слишком ли скоро? Но почему нет, почему? Вот Саша, он рядом, крестится. Вслушивается в молитвы ектиньи, в чтение Евангелия, всматривается в каждение. Это его сын, русский мальчик. А он, Тигрыч? Впрочем, довольно кличек. Он, Тихомиров, блудный сын. И Отец празднует его возвращение, ни в чем не укоряя, а лишь утешая и радуясь.
Почему-то он боялся сразу спросить сына: понравилось ли? А что если просто кивнет: «Да так, ничего, папа. Недурно». И он терпеливо молчал. Но Саша заговорил сам. Заговорил тотчас же, как только вышли из храма, и уже можно было что-то сказать.
— Папа, папуся!
Тихомиров вздрогнул оглушенный негромким голосом ребенка. Повернулся к нему, обмирая душой. Лицо у мальчика пылало, повзрослевшие глаза сияли от нахлынувших чувств; глаза даже немного вращались, повторяя в этом сходстве самого Льва Александровича.
— Что скажешь, Сашурка?
Сын вдруг остановил их у самых ворот повелительным взмахом еще слабых рук.
— Папа, мама! Давайте больше не будем ходить к католикам, а? Даже когда дождик. Я хочу, чтобы мы приезжали сюда, в русскую церковь!
— Хорошо. Но почему? Да и нет ли у тебя жара?
— Нету жара. Просто. Немного жарко стало. Здесь лучше, красивее. И — теплее. — торопливо заговорил, глотая слова, оживившийся Саша.
Потом они снова зашли в чудесную булочную, и снова ели золотистые калачи, сидя на скамейке в церковном саду. И то, что сад был немного запущенным, с растущими привольно кустами — без стрижки французской — это тоже радовало их.
— Как же хорошо все русское! — повторял сын, от удовольствия болтая ногами. — А мы поедем в Россию?
— Конечно, мой милый, конечно, — вытолкнул Тихомиров непослушным языком. И отвернулся, чтобы Саша не увидел его глаз.
— Правда, мы будем ходить сюда?
— Будем, сынок.
Значит, он не погубил своего мальчика! Кого же благодарить за эту минуту? Сердце дрогнуло, несмело еще подсказало: Бога, конечно, Бога. Да, сам он грешил, возможно, и погубил себя, но успел, смог привести любимого Сашурку сюда, в русский храм на Дару, к правде. Значит, не зря высоким пророческим словом опровергалась пословица земли Израилевой: «Отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина». Он съел много кислых ягод, он надышался злой динамитной скверной. Но Саша. Нет, он не будет отвечать за это. Не должен отвечать.
Какая же поддержка — 18 глава книги пророка Иезекииля! В полупустом флигеле Ла-Ренси Тихомиров раскрывал Писание и удивительно — вскоре получал ответ на мучающий вопрос. Все это походило на таинственный безмолвный разговор, к которому он привык за зиму и весну. Однажды раскрылось: «Вы говорите: «почему же сын не несет вины отца своего?» Потому что сын поступает законно и праведно, все уставы Мои соблюдает и исполняет их; он будет жив». (Иез. 18, 19).
Будет жив, будет! Как точно, как справедливо. Не несет вины. И до чего же славно думать об этом в уютной церковной ограде.
Саша доел свой калач. Они поднялись со скамейки и вышли за ворота. Перекрестились с поклоном, постояли немного, а затем двинулись по переулку к трамваю. Трамвай уже позванивал, торопя пассажиров в дорогу.
Но прошло и это лето. И осень, и зима миновали. Наступила весна 1888 года.
Тихомиров о многом передумал в эти месяцы. Снова начал вести дневник, свою «памятную книжку». Записал: «Саша жил именно «под Богом». Я ощущал таинственную силу. Религиозное чувство замечательно охватывало мальчика, который, больной, хилый, был в то же время замечательно хорош душой, с какой-то особенной тонкостью духовного восприятия. Я учился верить в духовное начало, наблюдая этого милого ребенка, и сам от него больше получал, кажется, нежели давал ему..»