Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рассказывая дальше в своем письме о том, как Арагон старался защитить Лилю, Жуков комментировал: «По ходу беседы чувствовалось, что определенные круги (это можно было понимать как угодно: «определенными кругами» могли считаться и Лиля, и американские империалисты, и европейские «ревизионисты», и даже презренные сионисты. — А. В.), толкнувшие Арагона на эту беседу, старательно инспирировали его. <…> Придя в возбужденное состояние, Арагон заговорил о том, что «есть границы всему» и что он «не сможет остаться нейтральным», если буржуазная пресса подхватит историю со сборником «Литературное наследство» и сделает из него «второе дело Пастернака». «Я, — сказал он, — должен буду в этом случае занять определенную позицию, и я заранее говорю, что я должен буду выступить в защиту публикации писем Маяковского к Л. Брик». <…> На все это я ответил Арагону, что он совершенно напрасно вмешивается в наши внутренние издательские дела, поскольку он не может знать существа дел, о которых говорит. <…> Однако Арагон еще долго в возбужденном тоне говорил о «несправедливости», допущенной в отношении Л. Брик <…> Он сказал, между прочим, что «можно опасаться, что в этой обстановке Л. Брик покончит с собой, и тогда возникнет большой политический скандал». Письмо завершалось таким обобщающим выводом Жукова: «Весь этот разговор, продолжавшийся более часа, Арагон провел явно под влиянием своих бесед с Л. Брик и ее окружением».
Из «совершенно секретных» документов ЦК видно, что делом о Лиле Брик занимались тогда несколько членов политбюро — высшего партийного ареопага (Суслов, Фурцева, Мухитдинов, Куусинен), несколько членов и функционеров ЦК, министры, заместители министров, партийные «академики» и «профессора».
Лишь через два года, после нескончаемой череды бюрократических согласований, все они приняли, наконец, мудрое решение: впредь личную переписку тех, кому Кремль уже определил свое место в истории, публиковать «только с особого разрешения ЦК КПСС» (секретное постановление ЦК КПСС от 6 июня 1961 года).
Волей-неволей под этот запрет попала и Лиля Брик.
ВМЯТИНЫ И ПРОБОИНЫ
Арагоны, кажется, начали чуточку прозревать. «Литературная газета» заказала Эльзе статью — заказ был принят: статья Триоле под названием «Лунный романтизм» поступила в редакцию. Эльзе было обещано не подвергать статью никакой редактуре без согласования с нею. Обещание это, естественно, не имело ни малейшей цены. Не знаю, что точно ей заказали, но написала она о свободе творчества — острее темы (в советских условиях) быть не могло! И вот итог: «Небольшие поправочки, — возмущенно писала Эльза Лиле, — вырвали зубы у моей скромной статьи и осрамили меня так, что когда я увидела, — у меня буквально подкосились ноги… Стыд и позор! А мы-то здесь уверяем, что этим чудовищным нравам пришел конец. Пришел конец нашему сотрудничеству в советской печати <…>».
Лиля не могла позволить себе подобной смелости в подвергавшихся перлюстрации письмах, но все-таки выражала свое отчаяние достаточно откровенно. У нее были свои проблемы. Она беспрерывно переводила на русский французские пьесы, которыми ее снабжала Эльза, главным образом одноактные, — ни одна из них не была принята! Не сразу, но все же она поняла, что сами пьесы тут ни при чем — обычные любовно-сентиментальные сочиненьица с хорошими ролями и острым диалогом. Помехой было всего лишь имя переводчицы. Взять псевдоним или протолкнуть переводы от имени других, реально существующих переводчиков, — эта практика, которой не раз, в поисках заработка, пользо-валисьу нас в смутные времена изгои и неудачники, была Лиле не по нраву. Превозмогая усталость («зверски болит поясница», — жалуется она), Лиля, вопреки всякой логике, продолжала работать, сознавая, что, оказавшись в роли бездействующей пенсионерки, быстро начнет увядать.
Возраст все-таки брал свое — недуги, один за другим, напоминали о себе, в корне меняя устоявшийся вроде бы ритм жизни. Предынфарктное состояние вынуждало ее подолгу лежать, что было ей в тягость. Упав и сломав руку, она почувствовала себя совершенно беспомощной. Кость плохо срасталась, ни лекарства, ни массажи не помогали — деформированная рука приводила ее в отчаяние. В еще большее отчаяние приводил ее болезненный и неудержимый тик — при ее-то заботе о своей внешности! И однако же ничто не могло помешать ей оставаться в центре культурной жизни.
Стали традционными выступления поэтов в книжных магазинах и на площади Маяковского в так называемые Дни поэзии — каким бы ни был недуг, Лиля не пропустила ни разу ни одного такого Дня. Сразу приняла и горячо полюбила Булата Окуджаву. «Самый большой успех, — отмечала она в письме к Эльзе, — был у Евтушенко, но мы к нему довольно равнодушны». Не слишком жаловала она и флагманов молодой прозы Василия Аксенова и Анатолия Гладилина, повестями которых, печатавшихся в «Юности», поистине зачитывалась тогда вся страна. Немалую роль при этом сыграло и то, что «Юность» возглавлял Валентин Катаев, стойкую неприязнь к которому Лиля пронесла через все годы.
Зато полный восторг вызывала бурная театральная и музыкальная жизнь Москвы. Диапазон ее интересов был широк, как всегда: с равным восхищением отзывалась Лиля о концертах приехавшего в Москву Игоря Стравинского и о выступлениях другого знаменитого гастролера — итальянского эстрадного певца Доменико Модуньо. В то время как Эльза все рассказы о культурной жизни Парижа сводила в своих письмах к тому, что впрямую было связано лишь с нею самой, словно ничего другого во французской столице (нет, шире — во французской культуре) и вовсе не происходило, Лиля увлеченно информировала Эльзу (глубоко, похоже, к этой информации равнодушную) о том, как интересно зажила оттепельная Москва, приподняв железный занавес и дав людям хотя бы крошечную возможность заглянуть в иной мир.
Уже стало совсем привычным: Лилина жизнь шла как бы в двух измерениях. Дома собирались близкие люди, все до одного яркие личности, с духовными запросами и интересами: для других семафор был закрыт. «Люди нас одолевают, — писала она Эльзе. — А без людей тоскливо. Пускаем понемногу и сквозь