Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В пятницу вечером мы гуляли по саду с Тони, и я сказал (желая показать, что ценю его помощь, хотя на самом деле ничего такого не чувствовал, несмотря на искренние попытки):
– Во всяком случае, я безмерно благодарен за такое постоянство.
Мои слова в равной степени относились и к саду, и к самому Тони, и я надеялся, что он это поймет.
– Да, – ответил он, – подобное чувство следует испытывать каждому. – Он оборвал пару семянок со стебля львиного зева и продолжил: – Разумеется, это не мое дело, но, по-моему, вам следует отринуть утешение.
– Почему это?
– Потому что это сродни попыткам разжечь в себе ревностный пыл в минуту молчания. Ничего не выйдет.
– В том смысле, что нужно пресекать любые попытки меня утешить? Или вы считаете, что они не приносят подлинного утешения?
– Нет, я имею в виду нечто другое. Вам не следует искать утешения, даже в себе самом. Не просите утешения. Не молитесь о нем. Не избегайте страдания, не пытайтесь его облегчить.
Я молчал.
– Как вам известно, священники часто сталкиваются с горем, – продолжил Тони. – Священники и врачи. Гораздо чаще, чем все остальные. Однако же существует весьма распространенное заблуждение, что религия предназначена, в частности, для того, чтобы уменьшить страдания людей. Бог знает, откуда оно взялось, но это такая же глупость, как и представление о том, что религия предлагает объяснение страданиям. Нет, не ищите утешения, Алан. Карин заслуживает, чтобы о ней скорбели по-настоящему.
Одиночество и обособленность налетели на меня с новой силой, как жестокий вихрь, особенно теперь, когда я осознал, что не могу рассказать даже любимой сестре о том, что мне известно. Мой самый близкий друг, лучший священник на свете, дал мне добрый совет, вполне естественно предполагая, что я, как любой нормальный человек, возмущен бедами, выпавшими на мою долю, и наверняка желаю каким-то образом смягчить свои несчастья. В этом и заключался горький парадокс. В свете истины, пусть и неведомой Тони, данный им совет был дельным. Откеле мне искать утешения? Но именно потому, что истина была ему неведома, его совет мало чем отличался от замшелых проповедей старого ханжи, вещающего о безграничной мудрости Господа, ниспославшего нам испытания в нашей плачевной юдоли.
Мое возмущение смертью Карин ничем не оправданно. Ее смерть была предопределена. Однако же, хотя и неоправданно, в душе я жалею, что не смог разделить с ней ни ее поступок, ни ее страдания. Я жалею, что не умер вместе с ней. Она изгнала из души сумрак общепринятых верований. И брезжит рассвет, и разрывается мрак, и я ковыляю медленно прочь в безжалостном свете дня. Это не тот мир, где можно ждать и искать утешения.
Не приносит утешения и чистая совесть, что бы это ни означало. Я повинен в лжесвидетельстве. Сознательно и с чувством уверенности в правдоподобности своих объяснений, я солгал, чтобы скрыть то, что полагаю правдой. Наверное, если истина раскрылась бы, то мне бы сочувствовали и даже оправдали бы мой обман, ведь коронерское расследование – не место для рассказов о том, что я испытал на самом деле, и в любом случае я не мог честно поведать обо всем, потому что меня объявили бы безумцем. Однако же, невзирая на все эти допущения, мне все равно сказали бы: «Ты любил жену, она умерла, и ради чего раскрывать то, чему лучше оставаться в тайне, коль скоро это ничего хорошего не принесет и никого не воскресит?»
Знаю. Однако же, безотносительно всех этих вопросов, меня сжигает во тьме другое. Я не осуждаю Карин и не отмежевываюсь от ее поступка. «Ах, моя красавица-жена, как она могла пойти на такое?!» Я очень хорошо знаю, как и почему. Ее мотивы понятны мне так же, как и ей самой. Поэтому мне и суждено было стать ее возлюбленным. Она не могла простить себя и умерла. Но я ее прощаю. Более того, я не желаю и не стал бы ничего менять, если бы это означало, что мы никогда не полюбили бы друг друга. Нет, я ничего не изменил бы, хотя своими ушами слышал – и никогда не забуду – плач в саду.
На берегу она спросила: «Ты ведь знаешь? И ты меня любишь, правда? Потому, что иначе не можешь?» Ах, если бы она вернулась к жизни! Мне все равно, что она совершила, даже если бы она и со мной поступила точно так же. Не мое дело знать времена или сроки, которые Карин положила в своей власти. Любые ее поступки не требуют прощения, пусть даже самые противоестественные, из тех, что вопреки природе. Господь Бог поступает так каждый день. Если бы она ко мне вернулась, если бы сейчас вошла в дом, я бы помог ей сберечь ее тайну, не для того, чтобы избежать позора, но ради продолжения нашей любви, охранив ее от тех, кому понять не дано.
Карин отличалась от всех остальных, как звездное небо отличается от пасмурного. Ее присутствие доставляло наслаждение, создавало красоту, непостижимую для всех, кроме меня, все это испытавшего, и тех из нас, кому посчастливилось на краткий миг с этим столкнуться. Она была чувственной и невообразимо прекрасной, будто буря, водопад или радуга, и творила мир, где пылинки превращались в россыпи драгоценностей; мир, исполненный всепоглощающей, восхитительной радости, словно огромные, бьющие в берег волны, от которых нет спасения кораблям. И что общего между этим миром и относительными понятиями добра и зла?
Карин ничего не нужно было от Бога. В Его власти было ее убить, только и всего; уничтожить ее плоть и кровь, те самые инструменты, без которых она не могла творить. Правда о Карин не подчиняется моральным суждениям, так же как погода не подчиняется метеорологии. Сама Карин была не в силах вынести бремя, ужасающее великолепие которого свело ее с ума и лишило человеческой природы. Рядом с ней я обернулся, выглянул из пещеры и увидел то, что отбрасывало тень. В ее объятиях мои очи отверзлись, аки у пастырей Израилевых, и я впервые узрел истинный мир – небо, в котором кружат сияющие ангельские хоры, траву, по которой рыскают, не сминая ни травинки, пламенные звери и пожирают свою ликующую жертвенную добычу. Я – эта добыча. Я – Люцифер, лечу, лечу весь летний день, с утра до полдня, и с полдня до заката, как звезда падучая. Зачем мне искать пустого, суетного утешения? Будущее кажется давно прошедшим. Это меня она утопила, и теперь мне суждено в одиночестве ползти по вязкому илу среди отбросов и тлена обыденности. Карин дала, Карин и взяла.
Люди во вселенной – как кошки или собаки в доме. По большей части мы не разумеем того, что происходит на самом деле, а потому безопаснее всего поступать как бессловесные твари: либо повиноваться приказам, либо не обращать внимания и смиренно надеяться, что нам позволят жить в мире и покое. Для меня мир и покой утрачены навеки, но я не ищу прощения – ни за то, что я ее не осуждаю, ни за возмущение тем, что она осуждена. Тони не знал, что я не жажду утешиться или смягчить боль утраты. Я приму любое наказание, лишь бы очутиться в ее объятьях хотя бы на три четверти часа – если уж наслаждаться, то как полагается! – прильнуть к ней, посмотреть в глаза и воскликнуть: «Ах, вот оно! Здесь! Сейчас! Это ты!»
На столике передо мной стоит «Девушка на качелях». Кто ее вылепил? Самюэль Парр, оплакивающий малютку Фиби? Все может быть. Что бы ни случилось, я ее не продам. Блестящая, гладкая и совершенная, она, как желудь, таящий огромный дуб, хранит в себе все то, чем могло бы стать наше с Карин будущее, – славу, богатство, благосостояние; зеленые ветви, распростершие над нами и нашими детьми мириады своих листьев. Но вместо этого она стала талисманом для того, кто пробирается сквозь крапиву под дождем. Желудь никто не посадит, он никогда не прорастет.