Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Время для оправданий было неудобное: ВЧК было отлично извещено о совместной службе Коковцева с Колчаком, который недавно прибыл в Омск английским поездом резидента Нокса и при поддержке интервентов и эсеров объявил себя «верховным правителем России»…
— Колчак ваш приятель? — спрашивал следователь.
— Сослуживец. Александра Васильевича я хорошо знаю. И не думайте, что я стану отзываться о нем скверно, чтобы угодить вам. Хотя, говоря откровенно, я всегда его недолюбливал…
* * *
Скоро среди арестованных возникли слухи, что в Петроград прибыл из Москвы комиссар для проверки работы ВЧК и этот комиссар «стрижет всех под одну гребенку». Он появился в камере — весь в коже, с маузером у пояса. Пригляделся.
— А меня не помните? — спросил Коковцева.
— Не имел чести быть представленным.
— Имели, имели… Часики-то ваши как? Еще стучат?
Это был Павел Бирюков, гальванер с крейсера «Дмитрий Донской», который спасал Коковцева при Цусиме, затем в Нагасаки совершил дерзкий побег из японского плена, чтобы сразу включиться в ритм русской революции на Балтийском флоте.
— Плохо сидится? — спросил он адмирала.
— Да чего уж тут хорошего.
— Верно. Сам сидел — знаю, что гаже не бывает…
Невыспавшийся следователь подал Бирюкову пухлое дело бывшего контр-адмирала Владимира Васильевича Коковцева.
— Та-ак, поглядим, что тут написали… Орденов — хоть на штаны вывешивай! Минер — хоть куда! Поместий не имел… та-ак. Крепостными не владел… та-ак. Проживал лишь то, что Боженька даст. Ну, и царь, конечно! Он тоже давал. А бесплатно дураки служат. Очень хорошо. Отличный формуляр… Так какого же хрена его коптят тут?
Коковцев мстительно указал на следователя:
— Товарищу, видите ли, не нравится, что я не служил делу пролетариата, за что и приношу ему глубочайшие извинения.
— Так и я, — отвечал Бирюков, — тоже не служил делу пролетариата, когда меня остригли, будто барана, в Крюковских казармах и написали на спине красным мелом две буквы: «ГЭ» — Гвардейский экипаж! Селяви, как говорят французы. Чему тут удивляться?
Следователь упомянул обстоятельства ареста Коковцева, и Коковцев сказал, что объяснит это Бирюкову наедине. Через минуту вернулись обратно в камеру, Бирюков отмахнулся:
— Это шашни! Нас не касается… Вот что, — распорядился он. — Я этого человека знаю. Недаром же плавали у Дажелета. Вреда от него матросам никогда не было. А в заговорах контрреволюции не замешан?
— Нет, — отвечал следователь со вздохом.
— Тогда реверсируй машину назад…
Коковцев оказался на свободе, и надо же было так случиться, что первый, кого он встретил на лестнице своего дома, был опять-таки статский советник и кавалер Оболмасов.
— Вы… сбежали? — спросил он, крайне удивленный.
Коковцев показал ему справку из ВЧК: выпустили.
— Быть того не может! Впрочем, это их прием. Сначала выпустят, а потом присматривают, что говорить станете…
— Да Бог с вами, — отвечал Коковцев. — Я домой хочу.
Ольга Викторовна встретила мужа холодно:
— Бог тебя наказал, Владя, пусть Бог и прощает…
Он понял, что Ольге все известно. Глаша добавила:
— Ведь она жена вам, не какая-нибудь сбоку припеку. Вы бы и нас могли послушаться — мы ведь худого не скажем…
Сережа уже не подходил к нему. Ольга Викторовна с мнимой сосредоточенностью перечитывала нудные романы Поля Бурже.
«Неужели и конец жизни, как тот кусок японского мыла?» Подумав, Коковцев вынул из тайника бельгийский браунинг, сунул его в карман. Это не укрылось от проницательной жены:
— Я не узнаю тебя, Владя… посмотри — кем ты стал? Ведь ты уже не человек, а хуже зверя. Я боюсь тебя.
— Ты боишься одного меня, а я боюсь всех…
Переполненный радостью бытия, приехал Никита.
На этот раз свой первый поцелуй он отдал уже не матери — Глаше.
— Папа, — крикнул он еще из передней, — в продолжении той амурской истории я скажу тебе нечто приятное для меня: на днях меня приняли в партию большевиков.
Нахохлившись под пледом, адмирал не двинулся в кресле:
— И так закончился славный род дворян Коковцевых, но уже нет Департамента герольдии, дабы отметить это событие, достойное сожалений генеалогов… Что еще скажешь?
— Еще, — сказал сын, проходя в гостиную, — я выбран в командиры Минной дивизии… Надеюсь, это тебе приятнее?
— Это позорнее, — сказал отец. — Я! Даже я, адмирал с богатым морским цензом, не мог получить Минной дивизии от Эссена, а ты… ты… тебя выбрали?
— У меня не было причин, папа, отказываться от избрания снизу, как у тебя не возникло бы их при назначении сверху.
Коковцев указал Никите на портреты его братьев:
— Пади в ноги им! Они не вернулись с моря еще в чинах мичманских, но память их останется для меня священна. А ты… Шкурник, христопродавец, отщепенец и мразь!
Сережа боязливо передвинулся к матери, которая, слабо ойкнув, закрыла рот ладонью. Ольга Викторовна вдруг пристукнула сухоньким кулачком, посинелым от холода.
— В этом доме все уже было, — произнесла женщина резким голосом. — И ты достаточно оскорблял меня. Теперь оскорбляешь моего сына… Не смей! Если Никите это нужно, пусть он и делает то, что ему нужно. Это его право.
Тягостное молчание стало невыносимо. Всегда сдержанный, Никита все же не вытерпел, обратясь к матери:
— Я хочу всем только самого лучшего. Папе тоже. Пора бы уж понять, что старая Россия не сдохла, как загнанная кляча, и она не смердит вроде трупа. Она жива и будет жить, возрожденная в новом обличье, а наш российский флот…
— Не касайся флота! — крикнул отец. — Я потерял двух сыновей, оплакав их горькими слезами. Разве я мог думать, что потеряю и тебя… последнего! Но оплакивать тебя, скомороха, я не стану… уходи! Чтоб я тебя больше не видел!
— Я уйду, отец, — ответил Никита, — но на прощание все-таки кое-что скажу тебе. В твоем представлении вместе с царизмом и буржуазией рухнул мир. Но в представлении большинства населения России наша страна с революцией лишь поднялась к жизни. При рождении тебе повезло. Ты появился на свет здоровым и в семье, которая имела достаток. Тебе дали хорошее образование и щедро оплачиваемую должность. А как же те девяносто пять процентов населения России и ее окраин, те бесправные рабы на фабриках и земельных делянках? Без воспитания, образования, без элементарных бытовых удобств и медицинской помощи, в грязи, болезнях, навозе? Они трудились по двенадцать и шестнадцать часов в день, чтобы остальные пять (если не меньше) процентов привилегированных жителей страны ни в чем не ощущали нехватки. И ты, адмирал, действительно ни в чем не нуждался. Так или нет? Теперь ты плачешь по прошлому. Тебе не по душе настоящее. Знаешь почему? Только потому, что ты печешься о собственной персоне, а мы, большевики, думаем о всех, о каждом человеке своей страны, да и всех стран земного шара. Вот в чем наши разногласия. Ты еще не попал, в изгои, отец. Ты еще не знаешь, что это такое. Ты все еще живешь лучше вчерашнего быдла. И не дай тебе Бог попасть в их ряды. Или — для большей убедительности — в ряды отверженных, когда остаются без работы, без крыши над головой, без куска хлеба, в болячках, беспомощные, старые. Таких тоже хватало в несчастной России. И их тоже было больше, чем вас, довольных и слепых эгоистов. Мне жаль тебя в твоей слепоте, отец. Прощай!