Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмотря на то что Федя работал усердней, чем прежде, он не получал от этого былого окрыления – все его мысли были нацелены на письмо, оставшееся у настоятеля. Бабов подтвердил, что никаких вещественных доказательств и приложений к делу от отца Владимира не поступало. Икона находилась в полицейском хранилище, и о ней пока можно было не беспокоиться, хотя новый батюшка уже пообещал прихожанам к Пасхе служить по редкой обновке, что всколыхнуло охочих до брендовых обновок обитателей элитного поселка.
Так или иначе, но письмо Федя решил раздобыть во что бы то ни было, только сделать это нужно было аккуратно и чисто – второго прощения от настоятеля можно было ждать дольше, чем второго пришествия. Дьякон упросил Игната откладывать отдельно мусор из покоев отца Владимира и собственноручно перебирал его. Он не спускал глаз с самого настоятеля и его матушки. Было, конечно, маловероятно, что они избавятся от письма или станут носить его с собой, а врываться и переворачивать дом вверх дном было слишком ненадежной идеей.
За этими заботами и размышлениями Федя совсем не заметил, как наступил апрель. Словно в одно мгновение земля всосала все лужи и остатки снега, а на деревьях вспыхнул салют салатовых почек. Так же внезапно вспыхнула и закрепилась в голове дьякона идея о том, как заполучить письмо. При помощи Красногубова Федя раздобыл бланк вызова на допрос и заполнил его на имя отца Владимира, сделав на полях приписку о необходимости предоставить следователю утаенное вещественное доказательство – письмо.
Следующим утром Федя положил повестку к обычной почте и занял наблюдательную позицию под окнами настоятеля. Копаясь в цветочной грядке, он видел, как Игнат принес охапку писем и журналов, как за утренним чаем отец Владимир пересмотрел почту и обнаружил повестку, как долго спорил с матушкой и, наконец достав из серванта уже знакомый Феде конверт, положил его в кожаную борсетку, которую брал с собой на выезды. Пока настоятель одевался, дьякон обошел джип и загнал в выхлопную трубу заранее припасенную картофелину, после чего вернулся к цветам.
Отец Владимир забрался в салон и поставил на соседнее сиденье борсетку, но машина, вместо того чтобы завестись, лишь рассерженно чихнула. Удивленный настоятель повернул ключ в зажигании несколько раз и, не добившись успеха, отправился к капоту, возле которого уже стоял дьякон.
– Не заводится? Может, погазовать? – участливо поинтересовался Федя.
Отец Владимир мрачно кивнул и нырнул под капот. Выжимая сцепление, дьякон протянул руку и щелкнул аккуратным замочком. Бархатное нутро борсетки распахнулось, а из-за глыбы смартфона выглянул уголок плотной коричневой бумаги. Когда настоятель потерял надежду разобраться самостоятельно и вернулся в салон, борсетка казалась абсолютно нетронутой. Схватив ее под мышку, отец Владимир хлопнул дверью и вышел со двора.
Феде казалось, что голова его – выкипающий на плите чайник, сипящий в прогоревший от напряжения свисток. Эта нехитрая метафора и урчащий живот натолкнули на мысль поставить чай, но дрожащие руки никак не могли справиться со спичками. Оставалось сидеть, лихорадочно, раз за разом, ощупывая глазами каждый сантиметр письма. Абзацы распадались на предложения, предложения – на слова, слова – на буквы, чтобы снова сложиться вместе, вернуться, как повторяющийся ночной кошмар. Заглавными буквами посередине было старательно выведено: «ВСЯКОМУ, КОМУ ДОСТАНЕТСЯ ИКОНА ХРИСТА ВСЕКАРАЮЩЕГО».
«Любое писаное правило глупо, пока не будет объяснено кровью и жизнью человеческой. Я (имя мое вам не важно) стал держателем этой иконы в 1921 году при обстоятельствах, которыми должно предостеречь всякого от неосторожного обращения с нею. Дело было в сибирской глуши, в местах, названия которых я не помню и не хочу вспоминать. Я был тогда мальчишкой, прибившимся вместе с отцом к солдатам. Отца моего убили, и я скитался вслед за отрядом, который не то отступал, не то прятался, не то бандитствовал – никто из солдат и офицеров в этом себе отчета не отдавал. Мы скитались бесцельно, обирая редкие деревни, вступая в короткие стычки с такими же бедолагами, как мы сами.
Накануне Пасхи, заплутав без карты и проводника, в самой лесной чаще мы обнаружили раскольничью деревеньку. Народу в ней было немного, и все на одно лицо, зато в хозяйстве у них были козы и куры. Староста, назвавшийся Василием Степановичем, держался холодно и неуступчиво, чем порядком рассердил нашу оголодавшую ватагу. Обычно мы не забирали последнее, но тут ожесточение наше достигло предела. Раззадоривая друг друга, солдаты стали вытаскивать из изб все, что под руку попадалось. Кому тогда приглянулась икона в богатом серебряном окладе, я уже не припомню, но староста на него бросился как осатанелый. Кричал о том, что вся земля сплошным Содомом стала, что не осталось на ней ни одного безгрешного, проклятиями сыпал.
Дерущихся разняли, старосте для острастки добавили и стали еще пуще обирать избы. Скот перекололи, птицу – по клетям, скарб – в обоз. Тогда староста и взмолился: дайте, говорит, в честь светлого праздника Пасхи последний раз Христу поклониться! Хоть и злы вы сердцем, мы на вас зла держать не станем, только помолитесь вместе с нами, души откройте Господу. Солдаты наши, если когда в Бога и верили, то давно уже об этом забыли, а все-таки согласились. Кто из жалости, но большинство из праздного любопытства перед тем, что этот блаженный замыслил. Все до единого собрались на поляне. А я по детскому интересу отлучился – выносить добро наравне с солдатами стеснялся по малолетству, а заприметил резную свистульку и решился, пока все на богомолье пойдут, стянуть. Ну и замешкался за этим делом: пока в окно залез, пока нашарил впотьмах…
Когда я обратно через окно выбрался, они еще молились. Слов я издалека не слыхал, но видел, что движутся все. Ну, как живым полагается. Потом тьма у меня перед глазами вспыхнула, я испугался даже, что ослеп. Мгновение только длилось это наваждение, а потом стало все серо, как в сумерки, хотя день стоял прежде ясный, погожий. Я приблизился, но понял, что шевеления нет в людях – и тишина, тишина стоит, только деревья вокруг поскрипывают. А потом люди валиться с ног стали один за другим, беззаботно, как скошенная трава. Я убежал тогда, спрятался. Битый час просидел в сарае. Только сидеть одному еще страшнее было. Вот и прокрался к обозу, чтобы набрать съестного. А когда хотел дать деру…
Взгляд на себе почувствовал. Такой, что нельзя сбросить. Такой, что всю жизнь помнишь. Повернулся медленно-медленно и вижу – икона смотрит на меня. Христос смотрит. С него, видать, перед молением оклад сняли. В одной руке он меч держит, а в другой… Голову мою грешную. И понял я тогда, что он меня всюду найдет, всюду достанет. Рука сама перекреститься дернулась, и только вид безжизненных тел меня остановил. Вернул оклад на место, завернул икону в ветошь и пустился из проклятой деревни прочь. Бродил лесами, питался сырыми грибами, мхом, пока к людям не вышел.
В небольшом городке уездном, обескровленном вой ной, нашел я кров, хлеб и работу. Икону спрятал и, казалось, забыл о ней. Да только во сне все шептал, шептал про нее. А слушал все это сосед мой – Гринька. Он же видел, как я прежде сверток прятал, да сложил одно с другим. Нашел, в общем, а дальше вы знаете. Решил я тогда избавиться от иконы насовсем – разжег печь поярче и бросил ее в огонь. Сгорела на ней ветошь, сгорели в печи поленья, а икона стояла среди угольев нагая, холодная и даже чище сверкать стала. Тогда понял я, что неразрывно мы связаны с ней.