Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я подняла взор: вместо гневного, мрачного и свирепого лица я увидела расплывшуюся улыбку, светившую, как в тот вечер на улице Креси. Он не рассердился, даже не опечалился. На настоящее прегрешение он отвечал терпимостью; действительный вызов он принял кротко, как святой. Происшествие, которое меня так напугало и лишило всякой надежды его утешить, на самом деле как нельзя лучше помогло мне избежать наказания. Непреклонный, когда за мной не было никакой вины, он вдруг чудесным образом воспрял духом, когда я стояла перед ним, сокрушаясь и раскаиваясь.
Он продолжал ворчать:
— Une forte femme — une Anglaise terrible — une petite cassetout,[234]— он объявил, что не смеет ослушаться той, которая явила образец столь опасной доблести, — так же точно «великий император» разбивал вазу, чтобы внушить страх.
Наконец он водрузил на голову феску, взял у меня разбитые «lunettes», примирительно пожал мне руку, поклонился и в самом лучшем расположении духа отправился в Атеней.
После завершившегося столь приятно события читателю грустно будет узнать, что в тот же день я снова поссорилась с мосье Полем, но делать нечего — это правда.
Он имел обыкновение — впрочем, весьма похвальное — врываться по вечерам, всегда экспромтом, без предупреждения, в часы, когда мы тихо готовили уроки, и тотчас брался распоряжаться нами и нашими занятиями: заставлял отложить книги, достать рукоделие и, вытащив толстенный фолиант или стопку брошюр, заменял сонную воспитанницу, уныло озвучивавшую «lecture pieuse».[235]Он читал нам трагедию, прекрасную благодаря прекрасному чтению, огненную благодаря огненности исполнителя, драму, в которой я, признаться, чаще всего не видела прочих достоинств. Но для мосье Эмануэля то был лишь сосуд, и он наполнял его, как живой водой, собственной энергией и страстью. Или, бывало, он вносил в наш монастырский мрак частичку иного, яркого мира, знакомя нас с современной словесностью, — читал отрывки чудесной повести либо свежую остроумную статью, смешившую парижские салоны. При этом он всегда безжалостно выбрасывал из трагедии, мелодрамы, повести или эссе всякий пассаж, выражение или слово, по его мнению, неподходящее для ушей «jeunes filles».[236]Не раз замечала я, что, если сокращение вело к бессмыслице или портило текст, он мог выдумать, да и выдумывал на ходу целые куски, по силе не уступавшие их целомудренности; диалог или описание, привитые им к старой лозе, часто оказывались куда лучше срезанных.
Итак, в тот самый вечер мы сидели тихо, как монахини после «отбоя», — ученицы за книгами, учительницы за работой. Помню, что я делала, — одна причуда занимала меня; я кое-что задумала. Я не просто коротала время: я собиралась подарить свою работу, а случай приближался, надо было торопиться, и пальцы мои трудились без устали.
Мы услышали резкий звонок, который всем был знаком, потом быстрые, привычные слуху шаги. Едва раздалось хором: «Voilà Monsieur!»[237]— как двустворчатые двери распахнулись (они всегда распахивались при его появлении: неторопливое «отворились» здесь не годится), и вот он уже стоял среди нас.
Вокруг двух письменных столов были расставлены длинные лавки; над каждым столом по центру висела лампа; ближе к лампе друг против друга сидели учительницы; девушки устраивались по правую и по левую руку от них. Кто постарше и поприлежней — ближе к лампе, к тропикам; ленивицы же и те, кто поменьше, располагались у северного и южного полюсов. Обыкновенно мосье вежливо отодвигал стул одной из учительниц, чаще всего Зели Сен-Пьер, старшей наставницы; потом он садился на освободившееся место, пользуясь, таким образом, ярким светом Рака или Козерога, в котором нуждался вследствие своей близорукости. Вот Зели, как всегда проворно, вскочила, и улыбка у нее, как обычно, расплылась до ушей, обнажая и верхние, и нижние зубы, но не порождая ни ямочек на щеках, ни света в глазах. Мосье не то не обратил на нее внимания, не то просто решил ее не замечать, ибо он был капризен, как, по общему мнению, бывают капризны лишь женщины, вдобавок «lunettes» (он раздобыл новые) служили ему оправданием мелких оплошностей. Как бы то ни было, он прошел мимо Зели, обогнул стол и, не успела я вскочить и посторониться, пробормотал: «Ne bougez pas»,[238]— и водворился между мною и мисс Фэншо, вечной моей соседкой, чей локоть я чувствовала постоянно, как ни упрашивала ее то и дело «убраться от меня подальше».
Легко сказать «ne bougez pas»; но как это сделать? Я должна была освободить ему место и еще просить подвинуться учениц. Джиневра «грелась», как она выражалась, возле меня в зимние вечера, докучала мне вознею и вынуждала меня порой закалывать в пояс булавку для защиты от ее локтя. Но, очевидно, с мосье Эмануэлем так обращаться не следовало, и потому я отложила работу, освобождая место для его книги, и отодвинулась сама — не более, однако, чем на метр. Всякий разумный человек счел бы такое расстояние достаточным и приличным. Но мосье Эмануэль вовсе не был благоразумен: трут и огниво, вот что он был такое! — и он тотчас высек пламя.
— Vous ne voulez pas de moi pour voisin, — зарычал он, — vous donnez des airs de caste; vous me traitez en paria, — добавил он мрачно. — Soit, je vais arranger la chose. — И он принялся за дело. — Levez-vous toutes, Mesdemoiselles,[239]— возгласил он.
Девушки встали. Он заставил их перейти за другой стол. Затем он усадил меня на краю лавки и, аккуратно передав мне мою корзинку, шелк, ножницы — все мое имущество, — уселся на противоположном конце.
При полной нелепости этой сцены никто не посмел засмеяться: шутнице дорого обошелся бы этот смех. Что же до меня, я отнеслась ко всему совершенно хладнокровно. Я сидела в одиночестве, лишенная возможности общения, занималась своим делом, была покойна и ничуть не печалилась.
— Est-ce assez de distance?[240]— спросил он строго.
— Monsieur en est l’arbitre,[241]— сказала я.
— Vous savez bien que non. C’est vous qui avez créé ce vide immense; moi je n’y ai pas mis la main.[242]
И он приступил к чтению.
На свою беду, он выбрал французский перевод того, что он назвал «un drame de William Shakespeare; le faux dieu, — уточнил он, — de ces sots païens, les Anglais».[243]Едва ли мне следует объяснять, как изменилась бы его оценка, будь он в духе.