Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второе письмо от Сартра, который все еще находится в Нанси.
Я купила журнал «Мари Клэр»; слово война не упоминается ни разу, а между тем номер вполне соответствует моменту. В туалете «Дома» какая-то проститутка подкрашивает лицо. «Я не пользуюсь тушью для ресниц, из-за газа», — таинственно объясняет она.
8 сентября.
Фернан находит меня в ресторане на улице Вавен и пьет со мной кофе. Вчера он видел Эренбурга и Мальро. Мальро пытается прийти на помощь иностранцам, которых силой забирают в Легион; создана словацкая армия; 150 000 евреев Америки предложили сформировать экспедиционный корпус, но похоже, власти собираются поддержать пакт о нейтралитете, и они не смогут приехать. Газеты сообщают об «улучшении наших позиций» и говорят о «жестоких сражениях между Рейном и Мозелем». Фернан утверждает, что будто бы уже сняли несколько оборонительных укреплений линии Зигфрида. Я иду в отель, где горничная рассказывает мне о молодом человеке, только что кончившем военную службу, как месье Бост, и теперь он снова в войсках; его бомбят. Я боюсь за Боста. И несмотря ни на что, боюсь за Сартра.
Неделя борьбы, ради чего? Я словно ожидала чуда, но неделя не продвинула меня ни на шаг, это только-только начинается; вот о чем следовало бы думать и о чем я не могу думать. Я не знаю, с какого конца подступиться к войне, ничего окончательного, как говорил Лионель по поводу своей болезни: вечная угроза. Иногда я принимаю состояние страха за кризис, которому следует отдать должное, но который необходимо попробовать сократить; а иногда это кажется мне моментом истины, а остальное — бегством. Ни малейшего волнения при виде тех мест, где я бывала счастлива; я ощущала бы его, если бы речь шла о разрыве. При разрыве речь идет о том, чтобы отречься от мира, который еще тут, который цепляет нас со всех сторон, и страдание ужасно. Но теперь мир раз и навсегда разрушен, остается лишь нечто бесформенное. Любая грусть, любое страдание под запретом. Нужна все-таки хоть какая-то надежда.
Площадь Эдгар-Кине, люди поднимают головы, чтобы посмотреть, как устремляются к серо-розовому небу толстые серые колбасы — привязные аэростаты. Я располагаюсь в «Доме», чтобы делать эти записи. Теперь в кафе надо расплачиваться за заказ сразу же, чтобы в случае тревоги иметь возможность уйти.
Вернувшись к себе в полночь, я нахожу записку: «Я здесь, я в 20-м в глубине коридора. Ольга». Я стучу в 20-й, откуда мне отвечает грубый мужской голос; потом со свечой (в отеле уже два дня нет электричества) я брожу по коридору, прислушиваясь к звукам; из своего номера напротив выходит рыжая особа и подозрительно смотрит на меня. Под конец я стучу в 17-й, где нахожу полусонную Ольгу. Мы проговорили до трех часов утра.
9 сентября.
Ольга говорит, что Бост сейчас в безопасности. Почтальон принес мне письмо от Сартра, который кажется вполне спокойным. Страх отпускает меня, это физическое освобождение. Я вдруг сразу обретаю если не воспоминания, то, по крайней мере, будущее.
Мы с Ольгой идем в «Дом». Рядом с нами две молоденькие лесбиянки, одна из них ругается с парнем. «С парнями я не разговариваю», — заявляет она, а парень, усатый, простодушный, угрожает: «Зато у парней есть уши, чтобы слышать, и они могут повторить это, а Венсенская башня неподалеку». Ольга рассказывает мне, как война преобразила Бёзвиль: по улицам прогуливаются элегантные беженцы, бесконечная череда поездов, набитых жалобно ржущими лошадьми и молчаливыми солдатами. Только негры поют; еще есть поезда с беженцами; бойскауты, рассказывает она, бесцеремонно хватают ребятишек, чтобы до отвала напоить сгущенным молоком. Заходит Фернан. Он говорит, что в Польше дела плохи: Варшава будет взята. Я располагаюсь с Ольгой в пустующей квартире Жеже.
10 сентября.
Утром я заглядываю к своей бабушке и нахожу ее сражающейся с доброй женщиной из пассивной обороны, которая хочет убедить ее уехать. «В первую очередь эвакуируют детей и старых людей», — говорит она. Бабушка складывает руки на своем круглом животике и со строптивым, упрямым видом возражает: «Но я не ребенок». Она получила письмо от моей матери: в Сен-Жермен-ле-Белль арестовали шпиона, который, как утверждают, хотел пустить под откос поезд Париж — Тулуза.
У себя я нахожу письмо от Сартра и извещение о телеграмме, наверняка от Бьянки, но чтобы получить телеграмму, надо завизировать извещение в полицейском участке, и для этого требуется справка о местожительстве; потом можно идти за телеграммой на почту.
В одиннадцать часов вечера — я как раз читала в постели «Мать» Перла Бака, скучную книгу — до меня доносятся громкие голоса: «Свет! Свет!» Я пытаюсь возражать, но крики продолжаются: «Запули им в ставни из револьвера… Если хотите заниматься шпионажем, убирайтесь!» — и я решаю погасить свет.
Ночь, четыре часа, короткая тревога. Мы спускаемся в убежище; на полу доски, стулья; некоторые жильцы приходят с маленькими складными стульями. Консьержка говорит, что стулья принадлежат господам напротив и что на них нельзя садиться. Мы поднимаемся под предлогом поиска стульев и беседуем до конца тревоги.
Сегодня утром в ресторане один солдат рассказывал, причем очень громко, что в его казарме два солдата повесились перед отправкой, один из них не хотел оставлять своих четверых детей.
11 сентября.
Ощущение бесконечного досуга; время не имеет больше цены. Иду за телеграммой Бьянки; она просит меня приехать в Кемпер, я поеду. Пишу письма. У меня начинает появляться желание работать, но надо подождать. В «Доме» усатый парень делится своими воспоминаниями о той войне: «Мой первый бош был такой большой, что когда его подобрали и положили на тележку, он не помещался в ней, и пришлось держать его ноги. Меня это так поразило, что при ранении моя кровь не свертывалась».
Мы покупаем синий порошок, который Ольга разводит в воде, в растительном масле и даже в солнцезащитном креме Жеже, она смазывает им стекла, пока я ставлю пластинки и пишу кучу писем. В девять часов мы выходим. Наши окна восхитительно синего цвета; в чудовищных потемках, спотыкаясь о края тротуаров, мы идем в «Дом» и садимся за столик Фернана. В кафе сидят очень красивый грек, испанцы, какая-то непонятная поэтесса-сюрреалистка, заплывшая жиром, но с прелестными глазами, зубами и кожей. Она сотрясалась от ярости, потому что один приятель представил ее двум типам, которых она даже не знала, и потом спросил ее о муже (который вовсе не муж ей, уточнила она). Она ответила что-то неопределенное, а один из этих двух типов сказал: «Мадам ведет речи, которые мне не нравятся». Похоже, это были провокаторы. Она раз двадцать рассказывает свою историю и кажется запуганной. Все эти иностранцы затравлены, многие собираются бежать. Фернан хотел было пригласить нас всех к себе выпить по стаканчику, но побоялся шума и скандала.
12 сентября.
Серое утро. Мусорщики появляются теперь только в 10 часов. Посреди улицы валяется гипсовая статуэтка. Новости все те же: местное продвижение на нашем фронте, сопротивление Варшавы. Письмо Сартра наполнило меня тревогой: он не с авиацией, а с артиллерией; от меня он еще ничего не получал. Мне снова страшно; все отравлено, ужасно.