Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этот северный пасхальный вечер столбик термометра медленно, но верно опускался к нулю. Дождь сменился мокрым снегом – если кто-то подумывал о самоубийстве, более подходящего момента найти было трудно. Иоаким решил подышать, но через две минуты вернулся к машине – его начал бить озноб. Фидель тоже вышел покурить. Хамрелль сидел в водительском кресле и, похоже, возился со стерео. Над северо-западом Сконе сгущалась ночная тьма. На фоне черного силуэта леса освещенный салон автомобиля выглядел как только что приземлившаяся летающая тарелка. По дороге на Бурос проехала одинокая машина. Здесь, оказывается, тоже живут люди, подумал Иоаким, живут как умеют, и наверняка куда достойнее, чем я.
Он открыл дверцу и в то же мгновение услышал странный звук, что-то похожее на стон, и тут же понял, что это был стон боли, изданный им самим. Нервы реагируют с различной скоростью, успел он подумать, потому что услышал этот стон боли еще до того, как эту боль почувствовал. Она мгновенно распространилась от носа на скулы, ее пульсирующие импульсы, как электрические щупальца, остановились на долю секунды на шее и медленно затихли между лопатками. Даже звук удара, когда кулак Хамрелля с зажатым в нем забытым мобильником Иоакима встретил его прямо в лицо, немного задержался, появившись одновременно с легким хрустом – не сломана ли скуловая кость? И в последнюю очередь взорвалось что-то в затылке – эта красная вспышка стала последним, что он успел заметить, потому что отключился.
Когда он очнулся, сортиров на горизонте уже не было. Хамрелль протягивал ему носовой платок.
– За что?
– Радуйся, что жив остался!
– Ты что, чокнулся?
– Выбирай слова, подонок. И утрись, а то запачкаешь машину.
Иоаким ощутил лакричный вкус крови во рту. Он вытер лицо, насколько сумел, свернул платок в комок и прижал к носу.
– И знаешь, что хуже всего? – с неожиданно театральной высокопарностью воскликнул Хамрелль. – Как ты мог подливать масло в огонь моих низких подозрений? Ты пытался настроить меня против собственного сына! А это был ты! Все время это был ты!
Карстен покрутил мобильником перед его несчастным носом, и Иоаким не мог не признать, что текст на дисплее носит изрядно компрометирующий его отношения с Линой характер. «Что скажешь насчет минетика?..»
– Мне очень жаль, Карстен, но…
– Заткнись! Ни слова больше, иначе я и в самом деле выброшу твой труп на лесосеке.
В зеркало Иоаким увидел расплывшуюся в радостной улыбке физиономию Фиделя.
– Que fuerte! – воскликнул Фидель и восхищенно подул на сложенные щепоткой пальцы. – De puta madre, es como Hollywood aqui![158]
За все время знакомства с Фиделем Иоаким никогда не слышал, чтобы тот произносил такую длинную фразу. Он сказал ее немного в нос, почти фальцетом, и, что самое странное, Иоаким понял каждое слово.
– Сделаем так, – сказал Карстен тоном, против которого не хотелось протестовать. – Все забудем. Сделаем вид, что ничего не было. И никаких соплей, никаких объяснений. И ни слова моему сыну! И вот еще что – никаких контактов с Линой, пока не вернемся. А тогда, Кунцельманн, мы пойдем на семейную терапию. Втроем!
Отец у нас все же общий, хоть мы и такие разные, думал Иоаким, стоя рядом с сестрой в галерее на Васагатан. Последний раз они виделись на похоронах, после этого успели пронестись целые эпохи времен и событий. Интересно, когда теперь они увидятся в следующий раз.
– А что с твоим глазом? – спросила Жанетт. – Тебе надо к врачу.
– Небольшое путевое приключение. С носом хуже. Кажется, он сломан. И говоря честно, я это заслужил…
На стене в канцелярии галереи висело зеркало двадцатых годов – Иоаким помнил его по квартире на Чёпмансгатан. Человек, глянувший на него из зеркала, выглядел как гладиатор после боя. Левый глаз лилово-коричневым колоритом напоминал картину Бацци, которую Жанетт только что выложила на стол. Но, главное, нос – мало того что он нестерпимо болел, он еще и показывал немного налево, как Иоаким только сейчас заметил.
– Драка в машине с новообретенным приятелем? Впрочем, меня это удивляет куда меньше, чем твоя внезапная искренность.
Она приоткрыла штору – в зале галереи на козетке сидели «Хамрелль и Сын». Они ждали, как два школьника, нервничающих перед экзаменом. На стенах было пусто – мертвый сезон между двумя выставками.
– Что ты хочешь делать с Бацци? – спросил Иоаким. – Я неисправимый грешник. Не мне решать.
– Живопись просто фантастическая… Самое странное – я не помню, чтобы он мне ее показывал.
– Может быть, боялся, что ты что-то заподозришь?
– С чего бы? Я же скушала все остальное! Он мне много чего показывал… у меня даже тени сомнения не возникало…. Если бы он повесил на стенку в Фалькенберге Караваджо или Веласкеса, я бы, может, и задумалась. Но он все время держался в границах правдоподобия. Мне кажется, было два Виктора… Как же это можно – полжизни посвятить обману собственных детей?!
Она внимательно разглядывала полотно. Иоакиму показалось, что она надеется услышать голос Виктора, какое-то цветовое эхо…
– А ты видишь, что одна из фигур – автопортрет отца?
Он заметил это давно: молодой Виктор Кунцельманн в одеяниях итальянского ренессанса. Даже руки были отцовские – он ловил брошенное ему яблоко.
– Он оттолкнулся от картины «Святой Себастьян» или как там она называется… Я слушала лекцию о Вазари в университете… Портрет святого… Кажется, его использовали для крестного хода.
– Остается вопрос: «А кто же второй?»
– Этого мы никогда не узнаем…
Жанетт глубоко и печально, с перерывом, вздохнула:
– Знаешь, он мне снится почти каждую ночь. Странно, всегда в одном и том же возрасте. Я только на днях сообразила – я вижу его таким, каким он мне казался, когда мне было пять или шесть… удивительно, правда?
Йокке Кунцельманну с его эмоциональной тупостью Виктор не снился никогда. Этот тип с кастрированной совестью, Кунцельманн-младший, вообще не ощущал потери отца, хотя должен бы. Такой уже он есть… безнадежный случай, что-то с ним не так, надо бы поставить диагноз и лечить его, этого Йокке, но, похоже, жизни не хватит… что же я за человек такой? Ему захотелось уткнуться в колени Жанетт и заплакать, но он сдержался и распаковал последнего Кройера:
– А с этим что делать?
Если бы не подпись художника, не название его почерком на обороте («Итальянские крестьяне в Сора де Кампанья», 1880), если бы не подделанный провинанс (последняя продажа: Дженни Адлер, Копенгаген, в 1901 году продала картину лондонской галерее «Крафорд и Сын»)… если бы не некоторые изыскания, проведенные Иоакимом в художественном отделе Государственной библиотеки – если бы не все это, он ни за что бы не подумал, что это Кройер. Но сейчас он знал, что этот Кройер вполне мог быть подлинным.