Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я боюсь твоих дней без меня. Милый, не приезжай чужим, ведь я не изменюсь, и больно будет встретить вновь чужие далекие глаза. Мы будем вместе, что бы ни было. Верь. Я так тебя люблю. Я онемела, я ни с кем не могу говорить, я знаю одно, — что люблю тебя, люблю, люблю…
Радуюсь на осень, падают желтые листочки, вереск цветет. Скоро год… Не вспоминай! Все прошло, я люблю тебя и я твоя…
Брюсов — Нине. 7 августа 1905. Антоновка.
Девочка, милая, хорошая, маленькая, живу еще только воспоминаниями о наших мигах, опускаю руки по плечи в эту груду драгоценностей, дышу запахом этих алмазов, изумрудов, опалов (люблю этот «несчастный» камень). Помню каждое «бессмысленное» слово, сказанное Тобою, и люблю каждое слово, сказанное Тобою. О, теперь в будущем не боюсь ничего, пойду всюду, куда позовешь, буду верить, что везде, на всех путях, где можно быть нам вместе, — счастье, радость, свет. Ты — мое счастие, Ты — моя радость, Ты — мой свет. Так верю, так знаю, что не надо меня «пугать», не надо мне грозить. Одно Твое «люблю» значит в сотни раз больше, чем много угроз. Одно Твое «люблю» заставляет меня во всем существе почувствовать, до каких пределов я Твой. Отдаю себя Тебе всего, тело, душу, желания, волю. Говори — я исполню, зови — пойду. Целую Твои ноги и Твои плечи, стою перед Тобой на коленях, гляжу Тебе в глаза, прячу голову, хочу Твоих губ и Твоих слов. Девочка, девочка! ведь и Ты — «моя»? да? да? Твой, только Твой…
Нина — Брюсову. 10 августа 1905. Малаховка.
Дорогой, мне хорошо теперь только с тобой! Ничто уж не властно, когда я совсем с тобой, держу твои руки, смотрю тебе в глаза. Я так люблю твои глаза, в них все, чего не знала я в мире, «в мирах», все, чего я только с болью ждала и не видала никогда. Ты знаешь, мне не страшно этого слова «никогда» и не стыдно за его повторность. Все слова, что я говорю тебе, мне кажутся новыми, с иным, не пережитым еще смыслом. Все они звучат в душе с последней неизъяснимой простотой, потому что все они настоящие и вместо них нет и не может быть других. И это в первый раз, ты веришь, в первый раз за всю жизнь. Когда я с тобой — я знаю, что мне и нужно только с тобой быть, и негде больше, ни в мире, ни в «мирах». Это медленно приходило, я не верила, что так возможно, и вот, когда поверила совсем, — бессознательно, внутренний голос души сказал за меня эти первые слова: «Милый Валерий, я тебя очень люблю». А теперь уже их хочется повторять без конца — я люблю тебя, люблю тебя! Ты мой, мой… А в душе такое глубокое, ясное счастье! Отчего оно ясное? Отчего с тобой я чувствую, как какой-то свет нежно ложится на лицо? И ты его видишь. Ах, Валерий, как я люблю тебя!
И если бы не было прошлого, этой мучительной, почти невыносимой боли, этих слез и тени смерти, которая всегда была над нами, не выдуманная, а настоящая, всегда близкая, — быть может, не было бы ничего, и мы отошли бы, не увидев друг друга. Валерий, Валерий! доверься этим дням, не бойся отдавать, любить и тонуть в несбыточном счастье. Эти дни огненным знаком отметят душу, таких не будет больше никогда. Я жду тебя и люблю и твоя, твоя навсегда.
12 августа 1905. Таруса.
Брюсов — Нине.
Нина! радость моя! счастье мое! мой свет!
И здесь опять, и всегда я с Тобой. Но сегодня, сегодня с какой-то мучительностью чувствую свою близость к Тебе, чувствую, что я — Твой, только Твой, навсегда Твой. Душа, которой странно и чуждо быть счастливой, спрашивает удивленно: не потому ли это так, что в эти миги Ты не думаешь обо мне; не исполняется ли в эти миги тот закон о двух сердцах, о котором мы столько раз говорили зимой,
Но мне все равно. Я счастлив, счастлив одной своей близостью, одной своей любовью. А когда на эту полноту, на эти переполнившие берега воды падают огненные, пламенные лучи Твоих слов, Твоего «люблю» — душа моя загорается прекраснее, многоцветнее, чем наша Сайма на закате. Вспоминая Твои нежные слова, я уже почти теряю возможность жить. Умираю, да! умираю в последнем, предельном, в несбыточном счастьи. Изведав его, поняв наконец, что такое люди тысячелетия, нет! миллионы лет ищут под именем «счастье», я полюбил в своей жизни все, что было: все давние и недавние мучения, отчаянья, проклятия. И я полюбил все будущее, каким бы оно ни было, прекрасное и страшное, светлое и грозное.
Не упрекай меня, девочка, радость моя, огонечек мой, что я говорю и о страшном, о грозном. Ты тоже знаешь, что есть и оно. Ты, полушутя, полупугая меня, сказала, что душа у Тебя — «неверная». Это очень правда. И только потому Твоя «верность» достигает такой остроты, что у Тебя неверная душа. У Тебя, как у меня, как у всех «нас», есть неодолимое желание не быть собой, отдаться тем чувствам, какие нам по сущности менее всего свойственны. И мы, неверные, отдаемся любви, отдаемся верности с такой полнотой, с такой безраздельностью, как никогда не могут отдаться души, созданные для того, чтобы не ведать вовсе, не испытать вовсе измен. Но в этом мы качаемся на каком-то молниеносном острие; в этом мы идем по пути, который, по словам Корана, «тоньше волоса и острее лезвия кинжала». И каждый жиг возможен срыв, падения, гибель всего. И когда это настанет, верь! о верь! — я не скажу Тебе ни одного упрека, ни одного горького слова.
Девочка Нина, маленькая, хорошая, милая, светлая! Говорю, что я не скажу ни слова упрека, потому что иное, противоположное невозможно. Я свою душу (о, в последних глубинах тоже «неверную») не могу помыслить без любви к Тебе! Эта любовь наполняет ее всю, проникает ее, как воздух, освещает, живит. Хочется повторить слишком часто повторяемые слова о любви как о Боге, «о нем же мы движемся, и мыслим, и есьмы». Для меня нет теперь большей радости, как помнить о Тебе, вспоминать Твои слова, движения, взгляды; для меня нет лучшей мечты, как ждать, что мы увидимся вновь, что я буду стоять перед Тобой на коленях, целовать Твои руки, губы, колени, прижимать Твое тело, любимое, любимое, всё! всё! — и нет большей гордости, как, замирая, верить, что Ты опять наклонишь ко мне свой «умный» лоб, свои ясные глаза, свои губы, «созданные для поцелуев», наклонишь и скажешь, и скажешь мне: «Люблю тебя, как я тебя люблю, Валерий!»
Девочка! девочка! стебелек мой! радуга моя! Мечтая об этом, я опьянен. Веря, почти плачу. Как я Тебя люблю, насколько я — Твой, нет, Ты не знаешь, не можешь знать, не узнаешь, ибо воистину нет у меня слов, чтобы выразить это, ни слов, ни стихов…
Нина — Брюсову. 24 августа 1905. Москва.
Валерий, Валерий…
я хочу говорить с тобой сегодня еще, ведь после не найду ни этих слов, ни чувств. Все уходит из души, ничего не удержишь, ничего не остается от самых острых мук. Милый, о милый! И вот потому мне так страшно каждой тени, каждого намека и предчувствия. Ведь во мне еще весна, ведь я так недавно полюбила тебя, а уже надвигается тень, «облак черный, черной смерти пелена». Тысячи мелочей говорят без слов, что настало что-то иное, новое, меньшее. И ты не сердись за мои слезы, за горечь явных и недосказанных слов. О, знай, когда все пройдет и ты будешь жалеть об этих мигах несказанной влюбленной тоски и сам тогда назовешь ее счастьем. Мне страшно уже не только утратить тебя, а еще предчувствовать, угадывать конец. Еще руки мои, может быть, полны богатствами и роскошью ярких драгоценных камней, но если я знаю, что завтра это будет не мое, я говорю: «Берите все сейчас». И не могу отдавать в течение долгих дней с напрасной болью и надеждой что-то удержать. Ты помнишь, я тебе говорила сегодня, что если он был для меня последней мечтой о неземном, то ты тоже предельная мечта здешнего счастья, здешней радости во всей ее глубокой и цельной полноте. И даже больше, больше, — любви к тебе я отдаю всю душу и все тело, я уже не чувствую той прежней мучительной расколотости. Это последняя гармония — это то, «чего никогда не бывает». Вот потому и от тебя я хочу и могу взять тоже только то, «чего никогда не бывает». Ты говоришь мне: «Зови — и я пойду, захоти — и я сделаю». Но пойми же, пойми — я хочу, чтобы ты шел без зова и сам хотел так, как хочу я. У меня есть много несказанных слов, и я не скажу их никогда, если ты сам не скажешь их. Это не скрытность, не неуменье быть близкой, а лишь последняя гордость любви, которая боится обиды. О, страшно сказать и увидеть в глазах смущенье и испуг. Ах, Валерий, если бы ты действительно увидал мою душу, всю отданную тебе, ты не удивлялся бы, что я хочу этого невозможного, «чего никогда не бывает», что я так безумно боюсь твоей осенне-успокоенной нежности. Были миги, когда мы умели не быть людьми, это единственное для меня, чтобы я могла еще жить. Помнишь, ты помнишь, ведь все уходило! — А разве можно без этого жить, вернуться навсегда в размеренность дней, смертельно успокоиться и пить свои «три рюмки за обедом», даже не опьяняясь, а просто так, по привычке. Ужас! ужас! И даже если не так, а утонченнее, изящнее, нежнее… Но ведь прежде-то было все, разве можно это пережить! Я хочу все, тебя всего до конца, и это вовсе не искусство стоит сейчас между нами. Такой круг и безвыходность чувства — неизбежны после тех дней, что мы пережили вместе. Ты говоришь, что хотел бы «тихо и нежно любить». А разве я не хотела бы тебя тоже «тихо и нежно любить», разве я не хочу с тобой отдыха и радости после всего горя прошлого года? Но, видно, это не дано нам. Мы слабые, безвольные и бессильные…. И вот хочется сказать словами Осипа Дымова: «Угаснет день, закатится лето. Оно было тут, среди нас, но мы прошли мимо, не взяли его, не ужели взять…» И мы не возьмем, и когда оно действительно пройдет, мы поймем, что это приходит только раз. Но будет поздно. Милый, дорогой, прости меня за горькие безнадежные слова! Но мне так грустно, так пусто, так жалко. Я плачу…