Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горькая радость самопознания через конфликты с другими не только тема для художественной литературы — этот процесс может пролить свет на природу наших эмоций и содержание сознания. Если бы джинн из бутылки предложил нам выбор между принадлежностью к виду, способному достичь идеального равенства и солидарности, и принадлежностью к виду вроде нашего, для которого самая большая ценность — отношения с родителями, детьми, братьями и сестрами, нетрудно догадаться, что бы мы выбрали. Близкие родственники занимают у нас особое место в сердце именно потому, что место для других человеческих существ по определению уже не такое особенное, и мы видим, что многие из социальных несправедливостей вытекают из этого обстоятельства. Социальные трения тоже продукт нашей особости и нашего стремления к счастью. Мы можем завидовать гармонии, царящей в колонии муравьев, но когда муравей Антц жалуется своему психоаналитику, что чувствует себя незаметным, тот отвечает: «Это большое достижение для тебя, Антц. Ты и есть незаметный».
Дональд Саймонс утверждал: за то, что мы вообще испытываем какие-то чувства к другим людям, нужно сказать спасибо генетическому конфликту88. Сознание — это проявление нейронных процессов обработки данных, необходимых, чтобы придумать, как получить все те редкие и непредсказуемые вещи, в которых мы нуждаемся. Мы чувствуем голод, смакуем пищу, наслаждаясь бесчисленными восхитительными вкусами, потому что еду на протяжении большей части нашей эволюционной истории было трудно добыть. В обычном состоянии мы не испытываем желания дышать или удовольствия от дыхания, не ощущаем прелести кислорода (хотя для нашего выживания он критически важен), потому что кислород всегда был в достатке. Мы просто дышим.
То же самое может быть верно для конфликтов с родственниками, партнерами и друзьями. Я уже упоминал, что, если бы мужчина и женщина в паре гарантированно соблюдали верность, отдавали друг другу предпочтение перед всеми родственниками и умирали в один день, их генетические интересы были бы идентичны и вложены в общих детей. Представьте себе вид, в котором каждая пара всю жизнь живет в изоляции на отдельном острове, а выросшие дети покидают их, чтобы никогда не вернуться. Так как генетические интересы в подобной паре были бы идентичны, на первый взгляд кажется, что эволюция должна одарить их блаженством идеальной сексуальной, романтической и партнерской любви.
Но Саймонс убежден, что ничего подобного бы не случилось. Отношения между партнерами превратились бы в нечто вроде отношений между клетками одного тела, чьи генетические интересы полностью совпадают. Клетки сердца или легких не обязаны влюбляться друг в друга, чтобы сосуществовать в идеальной гармонии. Пары у подобного вида занимались бы сексом только с целью размножения (зачем терять энергию?), и секс приносил бы им не больше удовольствия, чем все остальные репродуктивные физиологические процессы, такие как высвобождение гормонов или формирование гамет:
Не было бы никакой влюбленности, потому что не было бы никаких других вероятных партнеров, доступных для выбора, и влюбленность была бы совершенно лишней. Вы бы буквально любили партнера как самого себя, но вот в чем дело: на самом деле вы не любите самого себя, разве что метафорически; вы — это вы. Вдвоем вы были бы, с точки зрения эволюции, одна плоть, и ваши отношения управлялись бы простой физиологией… вы могли бы почувствовать боль, если бы увидели, что ваш партнер порезался, но все чувства к партнеру, которые делают отношения такими прекрасными, если все идет как надо (и такими болезненными, если нет), никогда бы не возникли. Даже если бы вид обладал такими чувствами до того, как выбрал подобный образ жизни, они были бы отбракованы эволюцией точно так же, как глаза рыбы, живущей в непроницаемом мраке пещеры, потому что цена их была бы высока, а никакой пользы они бы не приносили89.
То же самое касается и наших чувств к семье и друзьям: для нас богатство и интенсивность испытываемых эмоций — доказательство ценности и хрупкости этих связей в нашей жизни. Короче говоря, без возможности страдания все, что у нас было бы, не гармония и счастье, а, скорее всего, отсутствие сознания вообще.
Одна из глубочайших причин страха перед биологическим толкованием разума — то, что оно приведет к нравственному нигилизму. Если мы не созданы Богом для высшей цели, говорят критики правого толка, или если мы продукт эгоистичных генов, говорят критики левого толка, что же помешает нам стать аморальными эгоистами, каждый из которых заботится только о себе? Не должны ли мы тогда считать себя продажными корыстолюбцами, от которых не стоит ожидать заботы о тех, кому повезло меньше? И обе стороны приводят в пример нацизм как следствие взятых на вооружение биологических теорий человеческой природы.
В предыдущей главе показано, что эти страхи не оправданны. Ничто не мешает безбожному и аморальному процессу естественного отбора создать разумный социальный вид с развитым нравственным чувством1. На самом деле, возможно, беда Homo sapiens не в том, что у нас слишком мало морали. Возможно, проблема в том, что у нас ее слишком много.
Что заставляет людей расценивать какое-то действие как аморальное («убивать неправильно») в противоположность тому, что просто не нравится («терпеть не могу брокколи»), не модно («полоску в сочетании с клеткой не носят») или безрассудно («не стоит употреблять алкоголь в долгих перелетах»)? Люди чувствуют, что нравственные правила универсальны. Например, запрет на убийство и изнасилование — это не дело вкуса или моды, а безусловное и универсальное предписание. Люди чувствуют, что те, кто совершает аморальные поступки, должны быть наказаны не только потому, что это правильно — причинять вред людям, нарушившим моральные законы, но и потому, что неправильно не наказывать их, позволить, чтобы проступок сошел им с рук. Можно с легкостью сказать: «Я не люблю брокколи, но ты ешь, если хочешь, мне все равно», но никто не скажет: «Мне не нравятся убийства, но, если хочешь убить кого-нибудь, я не возражаю». Вот почему сторонники права на выбор не учитывают главного, когда клеят на бампер стикер: «Если вы против абортов, не делайте их». Если кто-то считает, что аборт аморален, тогда позволять другим людям делать аборты — недопустимый выбор, так же как нельзя позволять людям насиловать и убивать. Поэтому люди чувствуют себя вправе требовать божественного возмездия или силового вмешательства государства, чтобы добиться наказания. Бертран Рассел писал: «Причинение страдания с чистой совестью — удовольствие для моралистов, вот почему они придумали ад».
Наше нравственное чувство разрешает агрессию против других как способ предотвратить аморальные действия или наказать за них. Все идет хорошо, если действие, названное аморальным, действительно аморально по любой мерке, как убийство или изнасилование, и если агрессия применяется честно и служит средством сдерживания. Главная мысль этой главы в том, что нравственное чувство человека не всегда надежная опора для решений о том, какие поступки должны быть выбраны в качестве мишени для справедливого негодования. Нравственное чувство — это устройство, точно такое же, как стереоскопическое зрение или интуитивные представления о числах. Это совокупность нейронных сетей, собранная наспех из более старых частей мозга, доставшихся нам в наследство от приматов, и приспособленная к этой работе естественным отбором. Это не значит, что нравственность — обман воображения. Ведь эволюция восприятия глубины не значит, что трехмерное пространство — обман зрения. (Как мы видели в главах 9 и 11, морали присуща внутренняя логика, и, возможно, она даже соответствует внешней реальности, которую может определить сообщество вдумчивых мыслителей, так же как сообщество математиков может выявить истины о числах и формах.) Но это значит, что нравственное чувство подвержено причудам и склонно к систематическим ошибкам — моральным иллюзиям, так же как и прочие наши способности.