Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джунаид-хан умолк, прикрыл ладонями лицо, будто давая роздых глазам или ожидая, что скажет сын. Тот, словно угадав, чего хочет от него отец, заговорил:
– Я исполню твою волю, отец… Аллах милостив – будешь ты жить долго-долго и при жизни своей увидишь все, о чем наставляешь меня… Я всегда помню твой наказ. Я сблизился со многими немцами. Не только с Мадером. Если помнишь, я уже рассказывал, что побывал в Тегеране, в коричневом доме нацистов. Посидел там час-другой, какой-то бурдой угощался – кофе называется… Пил, давился, чтоб дикарем не показаться, и слушал их речи… Послушал бы, отец, что они говорили! Мне казалось, что я не в Иране, а в Германии. Судя по их речам, немцы намереваются положить к ногам весь мир. Наглые такие, нахрапистые… Главное, они знают, чего хотят. И в Кабуле они уже пустили глубокие корни. Инспектор тамошней полиции – немецкий майор. Немцы открыли для афганцев военную академию, теперь иные афганские офицеры похлеще самих нацистов. Германцы поставляют Афганистану и пушки, и самолеты, и деньги взаймы дают, обучают афганских офицеров, полицейских… Они открыли в Кабуле свой клуб, партийный клуб называется, где принимают в нацистскую партию. Ты бы видел, отец, какое пиршество закатывают они по этому случаю. При одном виде его, не задумываясь, пойдешь за ними в огонь и воду, будешь ломать, крушить, убивать и мстить, чтобы завоевать победу…
Эшши-хан мечтательно закатил глаза, умолк, еще раз переживая все виденное, и, смачно зачмокав губами, продолжал:
– Представь себе, отец, темную ночь, Кабул и его окрестные горы. Темень вокруг хоть глаз выколи. Вдруг в тиши слышишь боевую дробь барабанов, потом рев сотен, нет, тысяч, молодых, сильных глоток… А после вспыхивают факелы… И они, как тени, как призраки, движутся в ночи… Идут маршем, как сильные, хищные волки, топчут эту грешную землю. Ты бы посмотрел на их лица, отец!.. Преданность, слепое повиновение, фанатизм – и еще такое, чего не хватает нашим нукерам. Я любовался ими, отец, вспоминал твои рассказы, будоражившие мне душу еще в детстве… Мне виделись орды наших победоносных предков – сельджуков, огузов, топтавших земли Ирана и Турана, от моря и до моря. А чем мы, потомки славного султана Санджара, хуже этих рыжих свиноедов?.. Чем? Ты бы, отец, видел, как они после факельного шествия получали из рук своего партийного генерала какие-то железяки… У некоторых на глазах стояли слезы, но то были слезы радости, слезы верности своему черному знамени со свастикой. Они получали эти побрякушки, будто обзаводились легендарным мечом дембермез, перед которым ни один враг не устоит…
– Вот-вот, что я говорил?! – воскликнул Джунаид-хан. – Я рад, сынок, что ты в немцах разглядел то, что мне самому удалось разглядеть… Ты достойный наследник моего имени… А теперь иди – устал я.
Польщенный похвалой отца, Эшши-хан тут же ушел, осторожно затворив за собою резную дверь юрты. Джунаид-хан, едва дождавшись ухода сына, кряхтя повернулся на правый бок, достал из-под подушки ватку, маленькое зеркальце и, придирчиво оглядев себя в нем, стал оглаживать пальцами лицо, бороду, затем протер ваткой лоб, брови, виски… За этим необычным занятием его и застала старшая жена, бесшумно вошедшая в юрту. Джунаид-хан от неожиданности вздрогнул, воровато сунул ватку за пазуху.
– Дурища, баба проклятая! – рассвирепел Джунаид-хан. – Крадешься, как вор… Могла бы перед дверью и кашлянуть. Может, я постыдным делом занят, а ты вломилась, как оглобля…
– Поесть тебе, отец, принесла. – Она подняла на мужа кроткие глаза и, опустившись на корточки у ханских ног, занялась дастарханом – раскладывала хлеб, разливала в деревянные чашки дымящийся, с жирными блестками бульон. Жена иногда вскидывала на мужа испуганно-печальные, чуть помутневшие от старости глаза, и вся её преждевременно ссутулившаяся фигура, привыкшая всегда ходить бочком, незаметно, слегка пригнувшись и вобрав голову в плечи, сейчас так вязалась с нахохлившимся ханом, возвышавшимся над ней старым беркутом, с обломанными крыльями и затупившимися когтями. – Поешь, отец, хоть немного…
– Да убери ты эту отраву, – Джунаид-хан брезгливо выпятил нижнюю губу. – Не хочу! Запах еды душит меня.
В юрту вошли Эшши-хан и Эймир-хан, которые тоже стали упрашивать отца, чтобы тот поел. Джунаид-хан лишь молча откинулся на подушки, широко зевнул, прикрыл лицо тонким платком, будто собираясь уснуть. Сыновья, жена, боясь вспугнуть ханский сон, сидели не шелохнувшись. Вскоре Джунаид-хан захрапел, затем повернулся на бок, чуточку притих, посопел и вновь издал храп с присвистом.
Эшши-хан, убедившись, что отец уснул, направился к двери, но, заметив на глазах матери слезы, шепотом спросил:
– Ты что плачешь? Что случилось?
– Отец-то наш… туда собрался. – Она воздела глаза к небу. – Сама видела – очищался, прихорашивался… Помню, как ваш дед умирал. Не очень-то аккуратный человек был, земля ему пухом, а как чистился…
– Дурища ты, дурища. – Джунаид-хан неожиданно прервал храп, смахнул с лица платок. Жена, бедняжка, смертельно побледнела – и впрямь дура: прожив с ханом всю свою сознательную жизнь, как могла она забыть о его излюбленной хитрости притвориться спящим и подслушивать происходящие вокруг разговоры? – Обрадовалась, что ли? Раскаркалась… Правду говорят, корова в воде неразборчива, а баба – в мужике. Да только стара ты стала для этого. – Джунаид-хан оглядел хмурые лица сыновей, ядовито усмехнулся. – Чего нахмурились? Но она женой мне дольше, чем вам матерью, приходится… И никогда я на нее не полагался. Вы своим женам верите? Нет! И я своей жене не верю. Это проклятое семя изменщиц, готовых предать в любой час. Особенно в тяжелый, в испытанье… Не помню, рассказывал я вам притчу… Откуда, вы думаете, родилась поговорка: «Насколько верна собака, настолько жена неверна»?
Джунаид-хан натужно закашлял, хватаясь пальцами за виски, страдальчески поморщился – кашель, видимо, отдавался в голову. Немного помолчал, словно собираясь с мыслями, раскрыл было рот, чтобы рассказать притчу, которую в доме все слышали много раз из его же уст, как вдруг старшая жена перебила мужа на полуслове. Удивлению Эшши и Эймира не было предела, да и сама она, поражаясь своей неслыханной дерзости, заговорила тихо, но настойчиво:
– Послушай меня, отец. Хоть раз… Да прости великодушно, что посмела сказать тебе слово поперек. Если бы Аллах дал мне вторую жизнь, то и ее я бы посвятила тебе, мой великий тагсыр. Я молчала всю жизнь, словно родилась с отрезанным языком. Ты истязал меня – я молчала. Ты вымещал на мне все свои неудачи – и тогда я безмолвствовала. Ты без счета и меры обзаводился женами, наложницами… Легче подсчитать колодцы в Каракумах, где у тебя не было жены. И тогда я была нема, как рыба. Что мне до того? Ты одевал, кормил меня, сыновей моих растил… На тебе и кровь моих безвинных родичей, которых ты вырезал… И тогда я не разомкнула уст… Ты убил нашу дочь, сам, своей рукой – я не проронила и слова. Не потому, что я боялась за свою шкуру. Иль я бессердечная и дочери мне не было жаль? Видит Аллах, нет! Я исполняла долг жены, святой долг, предписанный мне законами адата и шариата, – молчать, и я молчала. И еще не сказала тебе ни одного слова поперек потому, что любила тебя, отца моих детей, таким, какой ты есть, – сильным и мужественным, жестоким и гордым… Мужчина, если он хочет стать повелителем, должен быть таким. Как ты!.. На моих глазах свершалось многое, от чего другая могла бы с ума сойти, но ты видишь – я в здравом уме, что даже тебе осмелилась возражать… Я всегда ходила, проглотив язык, ибо знала, что тебе нужна именно такая жена. Я старалась быть такой. Нелегко, ох, нелегко быть женою Джунаид-хана! Аллах свидетель, я не желаю твоей смерти, смерти моего хозяина и мужа, отца моих детей… Одному Всевышнему ведомо, кого он раньше призовет в свои небесные чертоги. Об одном прошу тебя, мой великий тагсыр! Заклинаю… Хоть на склоне лет своих, может быть, пред вратами Аллаха, – будь справедлив к ближним. Будь милосерден! Молю тебя и припадаю к твоим великомученическим стопам. Близким людям так нужно твое доброе слово, твой добрый взгляд…