Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чего, олухи, побежали? – обрушился он на друзей. – Вшей из-за вас, чертей, понабрался. Ночь не спал. Проститутку пьяную в чувство приводил. Бумажник упёрли.
Друзья возражали:
– Вот тебе, Почём-Соль[56], и мандат, а ещё грозишь: «Имею право ареста до тридцати суток!» А самого в каталажку, пфф…
– Вовсе не «пфф»! А спрашивали: «Кто были с вами?» Говорю: «Поэты Есенин и Мариенгоф».
– Зачем сказал?
– А что, мне всю жизнь из-за вас, дьяволов, в каталажке сидеть?
– Ну?
– Потом: «Почему побежали?» – «Потому, – отвечаю, – идиоты». Хорошо, что дежурный попался толковый. «Известное дело, – говорит, – имажинисты» – и отпустил, не составив протокола.
Словом, в тот злополучный день Есенин легко отделался, но, как писал когда-то Фёдор Глинка по поводу гибели любимого поэта Сергея Александровича, «а рок его подстерегал».
Кстати о Евгении Лифшиц. Она не была романтической, не от мира сего девушкой, как можно заключить из слов Мариенгофа. Вот что писал ей Есенин 12 августа 1920 года:
«… Мне очень грустно сейчас, что история переживает тяжёлую эпоху умерщвления личности как живого, ведь идёт совершенно не тот социализм, о котором я думал. Тесно в нём живому, тесно строящему мост в мир невидимый, ибо рубят и взрывают эти мосты из-под ног грядущих поколений. Всегда ведь бывает жаль, что если выстроен дом, а в нём не живут, челнок выдолблен, а в нём не плавают.
Вы плавающая и идущая, Женя! Поэтому-то меня и тянет со словами к Вам».
Серьёзное письмо. Простушкам на такие темы не исповедуются.
Между Тверской и Никитскими
Мистификатор. Поэт Николай Алексеевич Клюев, явившийся в столицу из олонецких далей, был загадочен с головы до ног. Высокообразованный и талантливый, он прикидывался простачком и ходил в крестьянской одежде; любил дурачить окружающих.
После выступления Клюева в «религиозном салоне» Швартц к нему обратилась одна дама:
– Николай Алексеевич! Вы нам доставили такое удовольствие! Не знаю, как вас отблагодарить. Я вас очень прошу не лишать этого удовольствия и моих гостей. У нас собираются по четвергам. Я пришлю за вами машину, которая потом отвезёт вас домой.
Клюев поморщился.
– Машину? Нет, на машине я не поеду.
– Почему? – удивилась дама.
– Машина – дьявольское изобретение. Нет, нет, на машине я не поезду.
– Ну тогда я пришлю карету.
Клюев, сделав большие глаза, спросил:
– Карету? Это, кажется, такой ящик чёрный, да?
– Да, да, вроде ящика.
– А он без машины?
– Ну, конечно, без машины. Его везут лошади.
– Ах лошади? Ну тогда можно. На лошадях я к вам приеду.
Время мчалось, как появившийся вскоре локомотив. Революция, Гражданская война, НЭП, но Клюев оставался в однажды принятом имидже. В конце 20-х годов он довольно близко сошёлся с бывшим другом С. Есенина – Р. Ивневым, человеком мягким и незлобивым. Жил тогда Николай Алексеевич в Гранатном переулке, куда нередко захаживал его новый приятель.
Одно посещение Клюева особенно запомнилось Ивневу. Шёл процесс Промпартии, главным фигурантом на котором был инженер Л. К. Рамзин. Газеты, советские и зарубежные, обкричались по поводу этого шоу, закончившегося смертными приговорами 7 декабря 1930 года. А Клюев при разговоре с Ивневым сделал вид, что ничего не знает и ни о каком Рамзине не ведает.
– Ну, Николай Алексеевич, – удивился Ивнев, – все газеты пишут о процессе Рамзина, а вы не знаете.
– Но я же газет не читаю, – елейным голосом ответил Клюев. – Куда нам со свиным рылом да в калашный ряд. Что мы, деревенские, понимаем? Нам бы только сытыми быть.
– Всё равно, – возразил Ивнев. – Даже те, кто не читает газет, не могут не знать о Рамзине. О нём говорит вся Москва.
– Как ты сказал? – перебил Клюев приятеля. – Рамзин?
Он сделал вид, что хочет вспомнить, но никак не может.
– Рамзин… Рамзин… Что-то знакомое. Ах да, вспомнил. У нас в Олонецкой губернии был купец Рамазинов. Торговал он лампадным маслом. Крепкий мужик был, деловой. А этот, ты говоришь, Рамзин. Нет, нет, не знаю Рамзина. А вот Рамазинова хорошо помню.
И тут Клюева позвали к телефону. Гость остался в комнате один. Осмотрелся. Комната была обставлена на манер деревенской избы старого времени. На лавке лежал домотканый коврик, а под ним… стопка газет. Ивнев бегло просмотрел их. Все были явно читаные. Вернувшийся хозяин извинился и продолжил беседу:
– Ты не гневайся на меня, что оставил тебя одного. Звонила мне одна стихолюбка. Надоели они мне. Ни шиша не понимают в стихах, а лезут. Умеют только ахать да охать. Как хорошо, как хорошо, а что хорошо, сами не знают.
– Николай Алексеевич, – не выдержал Ивнев, – так-то вы не читаете газет? – и вытащил из-под коврика пачку.
Клюев округлил глаза и даже перекрестился. Потом лукаво улыбнулся.
– Это же ты принёс с собой. Я же тебе сказал, что я газет не читаю, – помолчал и поправился: – Не сердись, голубчик. Если не ты, значит, кто-нибудь другой подшутил надо мной.
– Но вы же сами сказали, что я первый утренний гость.
– Как же можно было вчера подкинуть сегодняшние газеты?
Клюева не смутил и этот убийственный аргумент.
– Вчера ребята приходили из редакции. Вот кто-нибудь и подшутил надо мной. Ведь молодёжи что надо? Посмеяться и побалагурить.
Игра в простачка и деревенщину со свиным рылом не мешала (а во многом и способствовала) вхождению в очень высокие сферы людей искусства и политики. Клюева принимали многие знаменитости, и он не оставался в долгу. Великой Обуховой, которую называл «чародейной современницей», посвятил следующие задушевные строки:
Баюкало тебя райское древо
Птицей самоцветною – девой,
Ублажала ты песней царя Давида,
Он же гуслями вторил взрыдам.
Таково пресладостно пелось в роще,
Где ручей поцелуями ропщет,
Винограды да яхонты – дули!
И проснулась ты в русском июле:
«Что за край, лесная округа?»
Отвечают: «Кострома да Калуга!»
Протёрла ты глазыньки рукавом кисейным,
Видишь – яблоня в плату златовейном!
Поплакала с сестрицей, пожурилась
Да пошла белицей на клирос.
Таяла, как свеченька, полыхая веждой,
И прослыла в людях Обуховой Надеждой.
Однажды Ивнев стал свидетелем редкого по значительности внимания к Клюеву политиков. Как-то он зашёл к искусствоведу И. А. Анисимову, который жил с сёстрами в центре города, и увидел, что в столовой накрыт огромный