Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но ведь для этого и сажали, — говорила ему жена, — или ты собирался и это продать на пропой?
— Продашь у вас!
— Тогда чего же?
— Того же! — И глядел на нее с такой ненавистью, что она плевалась.
— Да подавитесь вы своей морковью! — как-то швырнула ему под ноги три морковины младшая невестка, когда он обрушился на нее.
И вместе с тем мог набрать пучок моркови или нарвать того же гороха и щедро вывалить на стол. И не ждал благодарности.
— Нате, ешьте!
На рыбалке высиживал по двенадцать часов в лодке, если и не клевало. Случалось, приносил ведро окуней и плотвы. Отбирал на уху самых мелких. Крупных солил для вяления и уж вяленой никому не давал. Набрасывался зверем, если кто посмеет сорвать рыбину с веревки.
Он никогда не покупал крючков, как не покупал и жилку. Брал у сына, чаще у меня. И не дай бог сказать, что это моя катушка или мои крючки.
— Твои? Да я еще прошлой зимой купил их в Москве, когда ездил к брату. — И начинал травить про брата, что тот на пенсии, живет один, что у него хозяйство, держит корову и уговаривал его жить с ним. — Да я, вишь, разгадал его, хотел, чтоб я был в работниках. Да не на того напал!..
И еще многое другое нес, и все дальше отодвигался разговор о крючках, и даже получалось так, что они только и могли быть его и никого другого. Но я знал, что крючки мои — белые, тонкие. Мне их подарил один знакомый, побывавший в Швеции. Но Коршунов об этом и слышать не хотел, только еще больше заворачивал свой кривой, как сабля, нос и выпускал фразу за фразой из совершенно беззубого рта.
С искусственными зубами у него была целая история. Делали их ему бесплатно в поликлинике, по месту его прежней работы. Ездить было далеко — на метро и на двух автобусах. Так что на один только проезд в оба конца нужно было тридцать копеек. Да еще на сигареты. Набирался полтинник. Получив такие деньги, Коршунов уходил утром и возвращался поздним вечером пьяней вина. Каким образом он умудрялся на такую мелочь напиваться, оставалось для домашних тайной. И с ходу начинал поносить всех: и жену, и сына, и невестку, и внука. И это продолжалось до глухой ночи. Он всех измотал, измучил, обессилил. На другой день, трезвому, выговаривали. Он отмалчивался. А через два дня, наладив отношения с женой, снова вел разговор о том, что все же надо ехать заканчивать с зубами. Ему давали полтинник. И к вечеру он возвращался пьяным. И опять набрасывался на всех, только на этот раз добавлял еще и стоматолога-протезиста, обвиняя его в том, что он требовал взятку. Да где ее взять-то, если пенсия всего шестьдесят два рубля, будь ты неладна, так-перетак. И как ни странно, убеждал жену, и она ему верила.
Наступал день получения пенсии. Еще накануне Коршунов начинал придираться к жене, постепенно увеличивал накал и к вечеру уже вовсю бушевал. Утром же заявлял, что будет жить отдельно от семьи, отделяется, хватит! И дней пять-шесть пьянствовал так, что еле добирался до дому. Пролив все до последней копейки, объявлял голодовку. День-два его не кормили, не зная того, что в эти дни ему было не до еды. Но сердце не камень: наливали тарелку супа, подвигали хлеб, после чего он заводил разговор о том, что все же надо ехать к стоматологу, доводить дело до конца. Ему давали полтинник. И все начиналось сначала…
Что любопытно, при всем таком стремлении к пьянству он никогда не набивался на угощение, и если я, видя его похмельные муки, предлагал ему, то он вяло говорил: «Вообще-то надо бы бросать». В такую минуту в нем отчетливо проявлялись два человека. Один снисходительный: ну что ж, коли приглашаете, так зайду, а другой приниженный. И стоило моей жене только сказать: «Курил бы ты, Коршунов, на улице», как он тут же вскакивал и выбегал на крыльцо. И чтобы уже меня не задерживать, жадно хватал несколько затяжек и, кашляя, быстро возвращался к своей стопке. Нес он ее медленно к чуть приоткрытому рту и вытягивал маленькими глотками, мучительно морщась. При этом его острый кадык судорожно подскакивал при каждом глотке. Выпив, сидел некоторое время бездвижно, как бы осознавая, что с ним происходит. Постепенно отходил, оживлялся, и тут начинались воспоминания, рассказы о генералах и о том маршале, который угощал его. Он называл месяц, даже число, все фамилии, и такой крепкой памятью удивлял меня, и я невольно думал, как неразумно распорядилась природа, наградив именно его такой изумительной памятью — великим, бесценным даром. Рассказывал про какого-то полковника, который не знал, что такое «компрессия», и приказал принести ее авиационному технику, не зная того, что компрессия — сжатие газов в цилиндре, за что и был высмеян на аэродроме. И Коршунов, вспоминая, как все это было, смеялся, качал головой, всем своим видом показывая свое превосходство над тем незадачливым полковником. И так ли оно было, не так — кто его знает.
Он никогда не мечтал, никогда ничего не загадывал на будущее. Жил как бы в прошлом, не считая за жизнь настоящее. А если и считал, то лишь на то время, когда пил.
Казалось бы, то, что он постоянно пьянствовал, должно его совестить, но нет, виноватым он себя не чувствовал. Больше того, еще капризничал за обеденным столом. Чуть ли не брезгливо ковырял вилкой котлету, отбрасывал к краю тарелки чем-то не понравившуюся ему макаронину и брюзгливо замечал, что Ксения, его жена, не умеет готовить. Вот его матерь, так та да! А эта что… И дети, глядя на него, тоже привередничали, морща носы. И бедная Ксения не знала, как им и угодить. И ни разу она не возмутилась, не стала бы и оправдываться, доказывать, что муж не прав. Нет. Вместе с тем, нельзя бы сказать, что она была