Шрифт:
Интервал:
Закладка:
София изучает меню.
– Белое вино. Сто двадцать девять крон. Черт, как дорого. Это тринадцать евро.
– Мы можем разделить цену на нас троих, – говорит Эмма. – I’m loaded[42]. Еще эти лохи вокруг поют о прелестях секса на лугу за плетнем. И что такое, черт побери, «плетень»?
My god[43], какая скука.
Она нажимает на кнопку вызова стюардессы.
Эти неотесанные мужланы из провинции начали наливаться пивом и виски еще в аэропорту, торопились успеть набраться, как будто отпуск будет длиться всего две минуты. Один из них блевал в пакет на борту, но теперь уснул.
Стюардессы идут по проходу. Вряд ли они будут продавать спиртное тем, кто уже набрался до ушей, но нам, может быть, продадут.
Одна из стюардесс останавливается возле них, и Эмма заказывает.
– Белое вино, пожалуйста.
Стюардесса улыбается.
– Спиртное только с восемнадцати лет, – говорит она довольным голосом.
– Нам уже восемнадцать, – шипит Юлия. А София у окна краснеет до ушей. Ужасно стыдно, когда тебе говорят «нет», особенно если этот человек обладает властью. Учитель, например, или кассир в магазинчике Seven-Eleven, где ты пытаешься купить «народное пиво»[44].
– Я уверена, что по списку пассажиров вам еще нет восемнадцати, – говорит стюардесса и отходит, а Юлия кричит ей вслед:
– Думаешь, мы никогда не пробовали ничего крепче вина, да? – Девочки обмениваются взглядами, и на какой-то момент в салоне все голоса затихают. Боже, какой позор, все на нас смотрят, думает Эмма. И замечает, что никто не обращает на них внимания, она прислушивается к гулу моторов и думает, что ей не удастся уехать слишком далеко и что Магалуф всего лишь первая остановка на ее долгом пути. Именно так она и думает. О жизни. Что жизнь как дорога. Прямая линия пути, где не существует несчастий и всякой чертовщины. Она понимает банальность такого хода мыслей, но ей нравится так думать. Это подходит шестнадцатилетней девушке.
В самолете есть вай-фай, они летят норвежской авиакомпанией Norwegian. Она посылает СМС папе.
«Спасибо, что отпустил меня».
И одно сообщение маме.
«Спасибо, что ты поддалась на папины уговоры».
Со своего места встает парень постарше, он явно не из группы провинциалов. Высокий, худой, четкий подбородок, симпатичный, very now[45], когда никому не нужны накачанные мачо. Он идет по проходу между креслами, глядя на нее. В руке у него банка пива. Он останавливается рядом с ней, протягивает пиво.
– Я слышал, что вам ничего не продали, – говорит он. – Ты, я имею в виду всех вас, можете взять мое. Оно уже выдохлось, но эффект есть.
Они купили самую большую кровать, на которую хватило денег и места в комнате окнами во двор. Купили за несколько лет до появления Эммы. Они точно знали миг ее зачатия. Это было после обеда у друзей в пригороде Эншеде, после ссоры в такси по пути домой, дурацкой ссоры ни о чем, когда они, наконец, замолчали, смущенные и пьяные, проехав по мосту Сканстуль, и желтый свет фонарей скользил по стеклам машины и их усталым опухшим лицам.
Эмма лежит на кровати. Она спит, ей уже год, она одета в белую ночную рубашку, переходившую из поколения в поколение по линии Ребекки. Хлопок рубашки тонкий, как флер первого облачка перед ненастьем.
Тим ложится в кровать, осторожно придвигается поближе к дочке. Хочет погладить ее покрытую пушком голову, но боится ее разбудить. Его рука такая грубая и такая большая. Больше всего ее лица, линии которого соединяются в такую гармонию красоты, какой ему никогда не понять и не уловить. Она дышит, дрожат розовые сосудики на розовых веках. И он думает обо всем том, что этим глазам предстоит увидеть.
Из кухни доносится осторожный шум. Две кастрюли ударяются друг об друга, металл об металл, вздрагивает уголок рта Эммы, но она не просыпается.
Ребекка чуть неосторожно бросает скальпель в почкообразный лоток, и этот звук удара лезвия о нержавеющую сталь вызывает в памяти звон кастрюль в кухне много лет назад. Возвращает ее в темноту, в воспоминание, как она тогда смотрела в прихожую, на чистый деревянный пол, потом в спальню, где отец и дочь лежали рядом. Взгляд Тима прикован к Эмме, светло-зеленые листья клена машут в окно.
Она смотрит на настенные часы. Ночь. Молодой мужчина на операционном столе, ножевая рана в живот, перфорированная почка, которую надо удалить. Но и с одной почкой он может жить сто лет. Ни сломанных рук, ни проломленного черепа, когда кого-то швыряют в ярости на радиатор.
Ребекка смотрит на глаза других медиков, виднеющиеся поверх зеленых хирургических масок. Глаза уставшие. У анестезиолога очки в модной толстой оправе, он морщит брови, когда в операционной раздается резкий звук удара скальпеля о лоток.
– Sorry[46].
Она поднимает руку, ей молча вкладывают другой скальпель, ни о чем просить не надо.
Худдинге, Бредэнг или Альбю? Кто знает, из какого он пригорода? Откуда берутся все эти молодые темноволосые ребята с татуировками, накачанными, но беззащитными телами? На этот раз обошлось без огнестрела, без пуль, без прикладов, и в какое-то мгновение ей в голову приходит вопрос почему – почему этого парня пырнули ножом именно в эту ночь?
Кровь течет из раны на спине. Кровь Эммы.
Запах железа и еще живых внутренностей, крови, которая быстро меняет цвет от ярко-алой до темно-бордовой, теряя кислород. Дыхательная маска на лице пациента, от нее – толстый серый шланг к аппарату у стены, и дальше тонкая трубочка для дыхания. Все это соединяется со встроенными в стены и скрытыми за обоями кислородными трубами, которые, как капилляры, пронизывают всю Каролинскую больницу. Главные «легкие», гигантские цистерны с кислородом, закопаны в землю под сотнями других комнат.
– Ребекка, ты как, в порядке? – спрашивает Анна, одна из операционных сестер. Голос Анны возвращает ее обратно, к скальпелю. Он блестит в свете бестеневой лампы, попискивают сигналы кардиостимулятора, пациент дышит ровно, пульс под контролем.
– Я в порядке.
Она входит скальпелем в область поражения разрезанной надвое почки, которую предстоит удалить. Она знает, как это делается, много раз проводила такие операции, некоторые вещи превращаются в привычку. Другие нет.