Шрифт:
Интервал:
Закладка:
− Ну, как ты там? – раз за разом повторял он, проводя ладонью по моей фотографии. – Слышишь меня? Вспоминаешь? Я думаю о тебе постоянно. Сегодня полил кактус. Знаешь, утром упала одна из твоих книг. Что-то про волка. Чёрт, не помню… Прости, но сейчас я туго соображаю…
Первые дни я отвечала ему. Гладила по лицу и целовала волосы, а он ругал глупый ветер, что трепал верхушки деревьев. Тогда от отчаяния я начинала кричать, и по кладбищу разносилось странное эхо. Он списывал вибрацию на карканье ворон и бил кулаками землю, проклиная человека, который изобрёл автомобиль. Иногда он плакал, а иногда просто лежал на могиле, обнимая проклятый памятник.
− Сегодня я был в их магазине. Знаешь, этот урод удалил все страницы в социальных сетях…Завтра выхожу на работу. Ты ведь рада, правда? Опять молчишь… А я бы всё отдал лишь бы услышать твой голос снова.
Ромка не лгал. Деньги закончились, и он действительно устроился на работу. К счастью или к сожалению. Только я не была рада. Мой муж стал грузчиком на ближайшей стройке. Таскал вверх по лестнице мешки с цементом, а когда надоедало, брался за арматуру. Порой другие мужчины ждали его, чтобы начать. Ромка редко отдыхал и никогда не устраивал перекуров. Они сидели, а он работал. Смеялись и называли его «наш парень», потому что не знали настоящего имени, а он не стремился раскрывать его.
Если таскать было нечего, все грузчики отправлялись в «Голубой Дунай» − летнюю забегаловку местного разлива под открытым небом. Пришедшие отдохнуть работяги собирались там кучками и за бутылкой часто травили анекдоты. Ромка пил один. Рюмку, две или три, не закусывая либо почти не закусывая. Порой он оставался до поздней ночи и за дополнительную плату убирал кафе. Когда «Голубой Дунай» по каким-то причинам не работал, то Ромка навещал ближайший «Лион» и проводил вечер в компании очередной бутылки «Беленькой».
Папа тоже ходил на кладбище. Только с утра. Поливал цветы, посаженные Оксаной Леонидовной, выпалывал лишнюю траву и разбрасывал крошки хлеба для бездомных собак и птиц. А ещё молился. Плакал и молился, умоляя меня простить его. Словно мне было за что его прощать.
Вот так они и жили, неся ежедневную вахту у моей могилы. Один спивался, другой растрачивал в церкви и без того давно потерянное здоровье. Минуты складывались в часы, часы становились днями, а дни – неделями – всё было стабильно. Стабильно плохо… Каждый из них жил по особому расписанию. Каждый зачёркивал в календаре прожитый день, каждый ждал дату суда. Каждый верил в тридцатое августа.
Оксана Леонидовна напоминала кусочек железа между молотом и наковальней. Она не забывала про папу, который теперь, в общем-то, стал ей совершенно чужим человеком, и изо всех сил старалась поддержать Ромку. Трижды в неделю приходила к дверям нашей квартиры и умоляла его поговорить с ней, но он, как правило, не вставая с дивана, шептал ей одно-единственное слово: «Уходи», а потом либо закрывал глаза, либо таращился в стенку.
Вчера её терпение лопнуло. Отыскав запасные ключи, она тайком пробралась в квартиру и стала ждать его прихода там. Купила продуктов, приготовила ужин, помыла полы и пропылесосила ковёр. Холодный и угрюмый дом на минутку как будто ожил и засиял ясным, живым светом. Жаль, Ромка его не заметил. Если сердце не хочет видеть, глаза тоже остаются слепыми. Сверкающие чистотой полы и запахи горячего ужина с кухни привели его в бешенство. Я видела, как он сжимал и разжимал кулаки, с трудом сдерживая желание накричать на мать и вытолкать её за дверь.
− Не приходи больше. И еду свою забери. Не надо. Я не хочу, чтобы обо мне заботились. Мне не нужна ничья жалость. Мне никто не нужен.
Лицо Оксаны Леонидовны пошло пятнами. Опираясь на стену плечом, она с трудом доковыляла до дивана.
− Ты можешь выгнать из своей жизни кого угодно, – произнесла она, – но не меня. Я дала тебе жизнь и не позволю смыть её в унитаз.
− Можешь не соглашаться, но меня это больше не интересует.
− Рома, послушай. Я…
− Уходи. Уходи и не возвращайся.
«Уходи» – страшное слово, а «не возвращайся» ещё хуже, а Ромка повторял и повторял их до тех пор, пока случайно не взглянул на ковёр возле кресла, где я обычно читала. Взглянул и закричал. Закричал, словно раненый зверь, которого закрыли в клетке…
– Где балетки?
– Что?
– Где балетки я спрашиваю! Они были возле кресла, а теперь их нет. Куда дела?
– Я убрала Наташины вещи. Сложила в пакеты. Их надо спрятать, Рома! С глаз долой – из сердца вон. Они не должны лежать на виду. Лучше отдать в комиссионку или на благотворительность.
Челюсть у Ромки задрожала. Оксана Леонидовна попятилась к двери.
– Не смей. Трогать. Её вещи, – отчеканил он, подняв указательный палец. – Они будут лежать тут. Понятно?
– Неужели ты не понимаешь, что делаешь себе этим только хуже. Так ты никогда не излечишься и никогда не забудешь!
– А если я не хочу забывать?!
– Я просто хотела помочь тебе…
– И сделала только хуже!
– Хорошо. Сегодня я выполню твою просьбу, – Оксана Леонидовна глубоко втянула в нос воздух и предприняла последнюю попытку. В её серых глазах затеплилась крохотная надежда. – Завтра сорок дней. Поминки у Николая Андреевича. Ты придёшь? Что мне передать?
На секунду Ромка замер и посмотрел на мать долгим пронзительным взглядом, а потом бросил привычное:
− Уходи.
***
На поминках по случаю сорока дней Ромка так и не появился. Сначала долго сидел на кладбище, потом отправился разгружать тяжёлые фуры, а после стал бродить по узким безлюдным улочкам. От Тихорецкой до Ленина. От Ленина до Тихорецкой. Куда угодно, кроме проспекта Декабристов, кроме жёлтой, угловой девятиэтажки, где папа в окружении Оксаны Леонидовны, Юли и тёти Кати ел кутью с рыбными пирогами.
Вечер обещал был тихим. Стемнело около десяти, и хотя день выдался необычно жарким и даже душным для конца августа, ближе к ночи на улице появился неприятный ветер. Я ждала, что он загонит большую часть непонятно откуда взявшихся людей по домам, но те