Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Веселье, царившее теперь в этом мрачном жилище, когда в нем чаще скучали и тосковали, ощущалось Ваней как какое-то ненастоящее, из которого никогда не родится радость — как из бумажных цветов. И дыхание разврата, казалось, поглощало солнечный свет и отравляло воздух. Даже вороны, беспрестанно кричащие и перелетающие с дерева на дерево около разрушенной церкви-бассейна, пропали; обыватели рассказывали, что они улетели на другую сторону Октября — на мясокомбинат; и тишина воцарилась вокруг фантастическая, как в мертвом городе, особенно по праздникам. Молодая красавица наконец забеременела, и выражение лица ее изменилось от проникновения печали; целыми днями Ваня с женщиной, у которой на его глазах вырастал огромный живот, бродили поодиночке по старому дому из комнаты в комнату, иногда встречаясь безмолвно, и, стараясь не смотреть друг другу в глаза, рассматривали русалок на немецких старинных картинах. Но в доме, который с каждым годом все сильнее ветшал и тускнел, столь тягостно становилось находиться — среди барской тяжелой мебели с завитками и прочими всевозможными выкрутасами, такого отвратительного для долгого взгляда мутного коричневого цвета, что выхода отсюда не было, кроме как в сад, все более и более наполняющийся печалью. А в саду Ваня и женщина гляделись в матовую черноту оставшегося непроданным одинокого полуразваленного буфета из немецкой мебели покойного Филарета и видели неясные в нем отражения лиц — и своих — и иных, но — отражения, в которых не было глаз, рта, носа — лишь расплывчатые тени или пятна посветлее — отражения не лиц, а облаков…
В это время Митрофан Афанасьевич переживал будто другую молодость и развлекался целыми днями с теперешней своей любовью. Но тут у его женщин вышла промашка: у матери красавицы-аферистки оказался муж, который не поддавался на игру жены и дочери, и когда узнал о связи дорогой супруги, то разъярился и пришел к дому соперника с ножом. Митрофан Афанасьевич закрылся в моментально опустевшем доме, а ревнивец, ожидая, когда старик выйдет из помещения, остался на улице сидеть на лавочке. К вечеру, несмотря на начавшийся дождь, собралось вокруг множество соседских детей, вернувшихся вместе с Ваней из школы. В отроческом возрасте у ребят уже появлялся интерес к смерти, но понятия, что это такое, еще не возникло, и всем им было очень интересно: как отец красавицы будет резать Ваниного отца. Но наступила темнота, вымокший до нитки ревнивец, окруженный подростками, плюнул и ушел, и Ваня видел при свете электрических фонарей, как с ножа его стекали по лезвию дождевые капли, как слезы.
У красавицы-аферистки была еще и бабушка, похоронившая давно мужа, которая жила в дряхлом домике на самой окраине Октября. И Митрофана Афанасьевича любимые женщины уговорили и — переправили к этой старушке, которую он также полюбил и поддался на уговоры безо всякого сопротивления и даже с радостью. Пришлось и Ване перебираться вместе с отцом на окраину города в чужой дом, где каждую ночь мальчику стали видеться кошмарные сны, в которых отец резал по кусочкам покойную маму. От этих снов Ваня похудел и почернел, и от них можно было бы и умереть; однажды он пожаловался на кошмары старухе. Бабушка красавицы выслушала сны и предложила Ване сходить в единственную оставшуюся в Октябре ветхую деревянную церковь при кладбище и поставить по покойной маме свечку. Мальчик выбрался в церковь и поставил свечку по маме и после того кошмарных снов, как папа режет маму, не видел более никогда… А Митрофан Афанасьевич сошел совершенно с ума, вслух размышляя над заветными мечтами, всегда ранее скрываемыми, и предрекал, что скоро вернется старое время. Красавица же аферистка с матерью надсмехались в сторонке над ним, не зная, что в прошлом он предчувствовал грядущие события; древняя старушка осчастливила Митрофана Афанасьевича на закате дней, со вниманием досмотрела его, и он у нее тихо скончался.
Как только Митрофана Афанасьевича похоронили, явились с топорами его сыновья, которые некогда украли бельгийского быка у старой Химки и которых давно никто не видел в Октябре, и стали искать золото как в отеческом доме, так и в лачужке бабушки-аферистки. Они перевернули вверх дном оба дома, но ничего не нашли и со слезами уехали из Октября, а на Ваню не обратили никакого внимания.
Приехав в Гробово, Ваня, почти всю свою жизнь проведший в городе, впервые увидел осень в природе. Желтые леса под синими, необыкновенно прозрачными, без единого облачка небесами поразили его неискушенное воображение. Озимые зеленели среди чистых пашен и чем-то напоминали о той далекой весне, когда из Митрофана Афанасьевича вышли черви. Прозрачная грусть витала в окрестностях. Гробово дымилось от сжигаемых сырых куч ботвы картофеля на огородах, и этот рассеивающийся дым в осенних лучах солнца заставлял светиться сам воздух, наполненный особыми, действующими умиротворенно на душу запахами. От легкого морозца ночью и оттаявшей днем земли было чудно и легко. Ваня чуть не плакал и радовался!
…Приблизившись к лачужке на низком берегу, мальчик взволновался так, что сердце запрыгало в груди, и почувствовал себя будто во сне, когда очутился перед привязанной к стулу сидящей на солнце бабушкой. На Ваню она не обратила никакого внимания. С волос ее съехал платок, одета она была в рваную, потерявшую цвет кофту, а все остальное у нее посинело — обнаженное. От постоянного сидения у несчастной раздулся огромный зад. Под стулом стояло вонючее ведро — в сиденье вырезана оказалась дырка, через которую при Ване полилось. Мальчик протянул старухе гостинец из города — кулек винограда. Несчастная была привязана за локти к стулу и могла шевелить руками. Она взяла кулек дрожащими пальцами, и на ее лице задвигались в печали морщины. Далее Ваня вошел в ветхое, с самого начала его памяти ставшее дорогим и родным жилище. Он не ожидал кого-нибудь увидеть там, но на кровати валялся мужик в сапогах, который — только мальчик появился в доме — поднял голову, открыл мутные от пьянства глаза и сказал: «Сейчас сожгу хату: солома — в хлеву», — но сил у него не нашлось встать и пойти за соломой, и голова, что никак не могла успокоиться, упала на подушку. Ваня вышел из дома с чувством тревоги. Бабушка Химка уже съела виноград и, возможно, с бумажным кульком, так как и в руках у нее ничего не осталось и вокруг на земле не лежало, а ветра не было. Ваня закричал в ухо старухе: «Вы съели виноград?!» Она все равно не расслышала и спросила теперь у мальчика: «Вы ели Ленинград?» — видимо, что-то подумав о детях Тимофея Афанасьевича. Ваня еще закричал, узнала ли она его. Бабушка сказала, что не узнала, но подумает ночь и завтра вспомнит — и действительно, назавтра она вспомнила самого маленького сыночка Митрофана Афанасьевича и Марфы Ивановны.
Бабушка Химка глядела вдаль на дымящееся за речкой Гробово, в котором жгли костры, и морщинистое лицо ее в лучах осеннего солнца имело прекрасное и страдальческое выражение, и — мечтательное. На Ваню по-прежнему она не обращала ни малейшего внимания, будто он был не человек, а растение; он не ожидал уже никакого диалога между ними, как вдруг бабушка еще раз заговорила. Она захотела райское яблочко и показывала пальцем, не подымая руки, на противоположный берег, где среди множества садовых деревьев выделялась яблоня, увешанная таким количеством маленьких ярко-красных плодов, как ни одна другая. А Ваня не мог осмелиться ни отвязать бабушку от стула, ни отправиться на другой берег к незнакомым людям и попросить райское яблочко. Но и отказать бабушке было невозможно, и он скрылся с ее глаз.