Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Герцогиня вызвала двух из трех хирургов, имевшихся в районе, и оба, разумеется, явились. Один, оглядев дом, о котором был немало наслышан, «посмел выказать Герцогине пренебрежение»; когда он заметил походя, что болезнь – это «кара Божья», его тут же изгнали прочь. Убедительное свидетельство высокого статуса Герцогини – в Киприан-хаусе могли указать на дверь и хирургу.
«Она была в отчаянии, – писала Эжени, – и от этого нам становилось еще больнее».
Второй врач прописал мятную воду, куда сестры должны были добавить попеременно тридцать капель эфира и опия. В ателье, разумеется, кипела работа, ведьмы снимали с полок книгу за книгой, разыскивая лечебные средства иного рода. Они носили при себе мешочки из алого шелка; под руководством самой Эжени варили целительные куренья; не сомневаюсь, все неустанно собирали эвкалиптовые листья, чабрец, ароматическую кору, размалывали все это, добавляли корицу и порошки мирры, ладана, фиалкового корня, фиалки, шалфея, а также селитру; из всего этого Сара в большом количестве заготовила саше. От лечения пульс у Эли как будто сделался сильнее, чувства обострились настолько, что они с Герцогиней смогли побеседовать немного за закрытыми дверями. Когда я представляю себе их прощание, у меня текут слезы.
Действие чар вуду оказалось недолговечным; когда Эли отверг ланцет и банки хирурга (желая «умереть с кровью в жилах»), сестрам оставалось только облегчать его страдания. В ремесле сиделки им пришлось поднатореть. Никто в пораженном мором городе ни за какие деньги не соглашался ухаживать за больными, исключение составляли только обитательницы Киприан-хауса, знавшие, что им зараза не грозит. Служение плоти все сестры поменяли на служение медицине. Одни подвизались в Гринвичской больнице, другие – в Корлирз-Хук. Лидия разливала суп на Хьюберт-стрит. Эжени занималась тем же самым на Норт-Бэттери и еще заклинала богиню Закамику, хотя помочь зараженным было уже невозможно. Вскоре и сам Киприан-хаус превратился в филиал больницы; оттого и Бертис умер не где-нибудь, а на руках своей Лил Осы. Приходили и другие. Они готовы были платить за то, чтобы умереть там, где все напоминает о былых усладах. Но, разумеется, к их деньгам никто не прикоснулся; на сей раз объятия моих сестер не стоили ничего.
В начале своего трехстраничного письма Эжени выражала надежду, что я поспешу в Нью-Йорк; вероятно, Эли, вернувшись из Ричмонда, рассказывал о том, как я опустошила склеп под церковью Поминовения. На что она рассчитывала? Что я призову духов и они облегчат Эли уход или будут его сопровождать? Может, ей казалось, что я способна остановить длань смерти? Так или иначе, письмо свое Эжени подписала при лунном свете, сопроводив его самым печальным постскриптумом: Элифалет уже скончался.
День или более Герцогиня бодрствовала над телом. Сестры не знали, чего ожидать, потому что она совсем отчаялась. Она приняла на свои нагие плечи все бремя вины. Что показалось мне нелепым, однако в пришедшем затем письме Сары нашлось объяснение.
Цели утренних прогулок Герцогини и Эли по городу и вправду были деловыми, однако дела эти были связаны с благочестием, а не с надобностями сестер. Похоже, Герцогиня не забывала о том, из какой нужды ей самой удалось выбраться, и всячески старалась облегчить участь бедняков. Ее не отпугивала нищета – загоны для свиней на переднем дворе, подвалы, где среди сырых и грязных стен десятками ютились иммигранты; она являлась всюду, чтобы делать добро. Она давала беднякам деньги. (В насколько же ином свете представилась мне теперь ее мелочная расчетливость!) За услуги она взыскивала рабочими местами и едой и раздавала все это, не требуя благодарности. Она пригрела и самое Сару – сироту, дикое дитя африканских лесов. Другие, однако, не знали, кто им оказывал благодеяния; Герцогиня по возможности старалась держаться в тени. И горе тем, кто являлся к ее дверям, будь то с благодарностью или с просьбой… И все время рядом с Герцогиней был Эли. А теперь ей оставалось скорбеть, укорять себя и спрашивать, как она могла забыть, что он всего лишь человек и подвержен болезням.
В 1834 году, когда Нью-Йорк вновь постигла эпидемия холеры, Киприан-хауса уже не существовало. Герцогиня распустила его, и сестры рассеялись на все четыре стороны. Некоторые мне писали, по крайней мере сначала, но о большинстве напоминали только цветные булавки на давно заброшенной карте.
Эжени пренебрегла неприязнью королевы города, Мари Лаво, и вернулась в Новый Орлеан. Она живет там в безопасном отдалении от центра, в самом конце проулка около Рю-Дофин. Она как будто приютила у себя прежнюю Жрицу (и подлинную ведьму), фактически изгнанную из Парижа, – Мари Салоп; та прежде была союзницей Саните Деде и приходится Эжени мистической сестрой. Нынче, однако, ведьма Салоп желает непременно жить на улице и откликается только на Зозо Лабрик, потому что продает пыль от кирпичных брикетов, по пять центов за ведро, а еще за пятицентовик берется начистить этой пылью тебе веранду, дабы таким образом изгнать духов. Мы с Эжени переписываемся, и я не теряю надежды вновь увидеться когда-нибудь с этой добродушной Vaudouienne.
Что до Герцогини, то она раздала многое из имущества – прежде всего помогла Фанни и Джен купить собственный дом в городе – и уехала из Нью-Йорка. В нашей переписке с прежними обитательницами Киприан-хауса постоянно встречается заключительная фраза: «Нет ли новостей от Герцогини?» Но новостей не было. Пока.
Известие о смерти Эли и последующем роспуске Киприан-хауса должно было повергнуть меня в уныние. И повергло бы, если б уныние не завладело мною еще раньше.
Но к лету 1834 года новости из большого мира сделались для меня средством развлечения; хотя прошло уже три года с тех пор, как я вернулась на территорию, мне все еще не удалось привыкнуть к одиночеству, так как, да:
В Ричмонде я обнаружила, что Селия исчезла.
Я пала на колени перед запертой дверью дома, нашего дома, где все указывало на то, что он давно необитаем. По стенам, из расщелин и трещин, расползлись занесенные ветром лишайники, на крыше, среди испанских черепиц, поблескивали там и сям пучки серебристого мха. В колени мне впивались раковины и камешки, разрывая ткань панталон. Как же, как я не подумала о такой возможности? Что Селия, в свою очередь, покинет меня? Это просто не пришло мне в голову, и вот передо мной замаячило одиночество, судьбой моей стали стыд и отсутствие любви, и, осознав все это, я разразилась неостановимым потоком слез.
Долгое время я не поднималась с колен в тишине двора, в тени персей, болотной магнолии и единственного виргинского дуба, склонившего свои ветви до самой земли, где густо разрослись травы; рыдать я перестала только тогда, когда мне почудилось, что меня передразнивают птицы. Печальнейшие часы текли, я не шевелилась, в траве вокруг засуетились белки в поисках упавшей сверху поживы – желудей, орехов, чего-нибудь подобного… О, как я завидовала их столь несложным поискам.
Мое возвращение в Сент-Огастин, в завешанный ставнями дом, стоявший к северу от Променада, во внутреннем дворике таможни, на улице, названной в честь святого, пришлось на душный сентябрьский день. Солнце стояло высоко, с мостовых все еще поднимались испарения после недолгого дождя. Дождавшись, пока уйдут случайные прохожие, я скользнула в свои ржавые ворота и по кирпичной дорожке добралась до заднего двора. Снова пошел мелкий дождь – закапал, как слезы или пот, просачиваясь через кроны деревьев.