Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В медицинской карте, заведенной на Малахова, как и на каждого ученика школы, я не обнаружил за несколько лет обучения ни одной записи о консультации с логопедом. Почему? Ответ простой: никто не замечал, а заметив, не придавал значения его шепелявости. Рост парня был зафиксирован с точностью до десятой доли сантиметра, вес — до грамма, но в графе «Дефекты речи», не зря, полагаю, картой предусмотренной, стояло уверенное «нет», и всякий официальный спрос с педагогов, таким образом, становился бессмысленным. «Как же так? — сказал я школьному врачу, пожилой женщине, много лет проработавшей с детьми. — Разве в школу, как на мясокомбинат, детей принимают и сдают по весу, и этим исчерпывается процесс воспитания?» — «Напрасно вы иронизируете, — с достоинством ответила врач. — Во всяком случае, не по адресу. Я не педагог и не психолог, для меня ученики делятся на больных и здоровых. Малахов был здоров, от физкультуры не освобожден, а шепелявости у него, коли так написано в карте, не было! Кстати, не я заполняю карту, а медсестра».
В колонии, уже не веря самому себе, я попросил Андрея произнести фразу: «Четыре черненьких чумазеньких чертенка чертили черными чернилами чертеж». Он удивленно посмотрел на меня, однако с готовностью начал: «Фетыре ферненьких фумазеньких фертенка фертили… не буду!» — и смертельно обиделся. Под рукой у меня не было шпателя — специальной стеклянной палочки, которой пользуются логопеды. Я взял обыкновенную зубную щетку. С большим трудом мне удалось уговорить Андрея подложить конец щетки под язык и произнести «ать». Получилось четкое и ясное «ачь», для нас столь неожиданное, что оба мы обрадовались, как малые дети. Через несколько дней, хотя и не без помощи щетки, Андрей уже сносно выговаривал коварную фразу о чертенятах. Пожалуй, именно тогда я впервые пожалел, что при моих разговорах со взрослыми, прежде знавшими Андрея или имевшими с ним дело, рядом не присутствует он сам, живой и реальный, — возможно, иные из собеседников смутились бы, иные задумались, а кое-кто открыл бы глаза и увидел то, чего раньше не замечал.
В дневнике классного руководителя, прилежно заполняемом Евдокией Федоровной, проступки Малахова шли как бы по нисходящей линии от «холодно» к «горячо». Читая записи, отделенные друг от друга часами, неделями или годами, я почти физически ощущал лестницу, по которой катился вниз Андрей: «кривляется на уроке», «не переобулся», «плюет на пол», «отказался выйти к доске», «проявляет полное безразличие к оценкам», «в середине урока самовольно покинул класс», «обнаруживает неправильные взгляды на жизнь», «читает во время контрольной уголовную литературу», «подозревается в краже авторучки», «украл пуговицы с пальто Замошкина», «поставлен на учет в детской комнате милиции» и т. д. С выписками из дневника, посвященными Малахову, я вновь отправился в колонию, а затем вернулся к Евдокии Федоровне, вооруженный подробностями. Картина падения Андрея, сопровождаемая непониманием души ребенка, предстала передо мной в полном виде.
Я понял прежде всего, что Евдокия Федоровна излишне поторопилась «выделить» Малахова из числа прочих учеников, подтолкнув, таким образом, а не затормозив процесс отторжения, и без того происходящий в коллективе. Андрей между тем в то время был далеко не единственным в классе, потерявшим интерес к учебе и проявляющим непослушание. В том же дневнике, особенно в первый год фиксации в нем всевозможных «художеств», много записей посвящено другим детям, проступки которых мало отличались от проступков Андрея: и они бегали с уроков, и они плевали на пол, не переобувались, дрались, получали колы и двойки с равнодушием роботов и стойкостью мушкетеров. Явное охлаждение к учебе, характерное для этого «разболтанного» класса, имело, вероятно, разные причины, как субъективные, так и объективные, но было налицо. Я говорю об этом к тому, что наш герой, когда появилась Евдокия Федоровна, шагал со всем классом по одной и той же дороге, но только шагал не в ногу, потому что в силу уже известных нам причин имел особые трения с коллективом. И вот их-то и не заметила, к сожалению, молодая учительница. Решительно берясь за дело и подчиняя класс своей воле, Евдокия Федоровна повернула все-таки учеников в другую сторону, и ей за это, как говорится, большое спасибо.
Однако повернуть Андрея ей не удалось. И не потому, что он сам не давался в руки, а потому, что класс мешал ему это сделать. Едва отсидев положенные в школе часы, Андрей торопился на улицу в общество ребят, которые никогда над ним не смеялись и где он чувствовал себя человеком. В школе, по выражению Андрея, была «принудиловка» — в том смысле, что приходилось иметь дело с детьми, из которых «некто» скомплектовал класс. Зато на улице Малахов сам себе подбирал друзей, терпимо относящихся к его недостаткам и умеющих оценить его достоинства.
А что дальше? Дальше произошло самое печальное: не найдя понимания и поддержки у классного руководителя, Андрей, естественно, вступил с Евдокией Федоровной в конфликт. Он пользовался любой возможностью, лишь бы досадить учительнице, обидеть ее, поставить в глупое положение перед классом, на чем-то «поймать», — и она, как ни печален сей факт, в долгу перед ним не оставалась. Однажды, где-то вычитав, что в Италии безработные позавтракали макаронами, Андрей задал на уроке вопрос: «А почему советские люди тоже едят макароны, хотя и не безработные?» Это был типичный детский вопрос-ловушка, безобидный по своей сути, ни о чем «таком» не свидетельствующий, рассчитанный лишь на то, чтобы подковырнуть учительницу. И, конечно же, Евдокии Федоровне ничего не стоило ответить на него и даже, воспользовавшись вопросом, серьезно поговорить с учениками о преимуществах социалистического строя — с одной стороны, и о любви к макаронам, то есть о вкусах — с другой. Однако, вспыхнув от негодования, она тут же удалила Андрея из класса, потом сделала запись в дневнике о том, что «Малахов обнаруживает неправильные взгляды на жизнь», и доложила о происшедшем на педсовете, соответственно сгустив краски. С ее легкой руки Андрей стал ходить в «чуждых элементах» — в свои-то двенадцать лет!
Вот так, цепляясь одно за другое, накручиваясь, как снежный ком, все более и более осложняясь, текла школьная жизнь Андрея Малахова. С явным опережением о нем стали говорить как об ученике «трудном», «невыносимом», «неисправимом», «тупом», «противопоставляющем себя коллективу», а он находился в состоянии человека, как бы вынужденного догонять и подтверждать правильность этих характеристик. Был он в то время вором? Отнюдь! Андрей никогда не крал пуговиц от пальто своего соседа по парте Замошкина, а всего лишь однажды тайно срезал их