Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Залазь, – сказал я.
По пути к ферме он снова заныл о жестокосердии Восточного побережья: дескать, никто ему там не помогал, а он вечно помогал всем и каждому.
– Назови кого-нибудь, – придрался я.
– Что?
– Кому ты помог.
Поразмыслив, он сказал:
– Ну вот была эта девчонка в Нью-Джерси. Умнющая, но не врубалась, понимаешь? Я ее выдернул из этой ее блядской лицемерной неполной средней, показал ей, как по правде надо жить.
Я вновь озлился. Развернулся и ссадил эту недорослую мразь у шоссе. Вечером, когда я отвез дочь на баскетбол и возвращался домой, он опять мне встретился – сутулясь, тащился к моей ферме по дороге на Нево с сумкой через плечо.
– Залазь, – сказал я.
– Да я не к вам шел. Канаву ищу, где кости кинуть.
– Залазь. Лучше будешь под присмотром.
В общем, он поужинал и ушел в хижину. Развести огонь не дал. От жары у него зудела сыпь, а от света болели глаза. Ну, я выключил свет – пусть, думаю, лежит себе. Мы смотрели видеокассету, и я все представлял, как он лежит в черном безрадостном холоде, глаза распахнуты, не чешется, не думает даже, а вот просто лежит.
Смотрели мы «Чужого»[241].
Назавтра мы с Доббзом нагрузили пикап мусором – на свалку в Крессуэлл везти, – и я пошел расталкивать Патрика.
– Сумку захвати, – сказал я.
Он опять на меня эдак покосился – мол, ты тоже блядский вампир, – подхватил сумку с пола и угрюмо закинул на плечо. Жесткий прямоугольный предмет под хаки больше не проступал.
Он негодовал, что его вытащили из дома, и потому еле слово нам молвил. Вылез, пока мы разгружали пикап на мусорке, и обратно лезть не пожелал.
– Тебя до шоссе подбросить? – спросил я.
– Пешком доберусь.
– Как пожелаешь, – сказал я, сдал назад и развернулся.
Он стоял посреди грязи и гравия и памперсов и винных бутылок и старых журналов, сумка валялась рядом; он смотрел, как мы отъезжаем, и его круглые серые глаза не мигали.
Тряско выдвигаясь со свалки, я чувствовал у себя на загривке перекрестье прицела.
Назавтра он позвонил. Звонил он со стоянки в Гошене – это дальше по нашей дороге. Известил о том, что сыпь стала хуже и он серьезно во мне разочарован, но дает мне еще один шанс. Я бросил трубку.
А вчера вечером дочь сказала, что видела его из окна школьного автобуса – он сидел на сумке в траве на углу Джаспер-роуд и Вэлли. Сказала, жевал морковку и все лицо его было закрашено белым.
Не знаю, как с ним поступить. Знаю, что он где-то там, разгуливает себе.
Сегодня под вечер мы с Доббзом поехали кутить со стариной Хантером С. Томпсоном[242], у которого тут опять какой-то гонзогон по заказу факультета журналистики Ор. универа. Заехали в Клуб ветеранов смазать Хантеру колеса перед лекцией – «телегой мудреца», как он выражался, – и заговорили о Джоне Ленноне, о Патрике Швали и об этом новом легионе разочарованных и опасных. Не понимаю, протянул Хантер, почему они все уперлись в Леннона и ему подобных, а не в таких, как он, Томпсон.
– Ну, я же немало народу в свое время обозлил, – сообщил нам добрый доктор.
– Но ты их не разочаровывал, – объяснил я. – Ты же не сулил им Мира Во Всем Мире или Вселенской Любви, правда?
Нет, признал он, не сулил. Давненько, признали мы все, не слышно было, чтоб хоть кто-нибудь играл в Полианну[243]и сулил что-нибудь эдакое небесно-журавельное.
– Сегодняшний мудрец, – провозгласил Хантер, – не купится на это тупиковое разводилово – он слишком мозговит.
– Или у него кишка тонка, – вставил Доббз.
Мы заказали еще по одной и задумались – молчали, но, подозревал я, все мы, потягивая из стаканов, размышляли, что, может, пора опять поболтать про небесных журавлей, плюнув на опасности тупиков или прицелов.
А то как же нам снова посмотреть в глаза этому маленькому очкастому ливерпульцу, когда Вдали вновь Раздастся Зов Революции[244].
© Перевод А. Грызуновой.
«Беда твоя в том… – предостерегал меня мой высокий папа, когда поток любознательности грозил унести меня в таинственные моря, бушующие вокруг ЗАГАДОК ЗАТОНУВШЕГО КОНТИНЕНТА МУ или ПОДЛИННЫХ ЧАР ОСТРОВОВ ВУДУ и в подобные неведомые страны, обозначенные на картах научно– и ненаучно-фантастической макулатуры, – что ты все время хочешь пастись в непостижимом».
Много лет спустя другой предостерегающий бакен, столь же авторитетный, высказал противоположное мнение. Доктор Клаус Вуфнер.
– Беда ваша, дорогой Девлин, в том, что вы не желаете расстаться с грезами, навеянными воскресной школой. Да? С этим воздушным шариком, с этим пузырем духовного газа, где ангелы танцуют на кончике булавки. Почему вы за него держитесь? Он пустой. Если где-то обретаются ангелы, то не на кончике знаменитой булавки, нет. Они танцуют только в головах размером с булавочную головку, эти ангелы.
Старый доктор подождал, когда слушатели перестанут хихикать.
– Притом все медленнее и медленнее, – продолжал он. – Даже там. Они устают, эти танцующие вымыслы, и, если им не давать питания, они голодают. Как и все. Потому что голод должен настигнуть всех нас, да? Ангелов и дураков, фантастических и реальных. Кто-нибудь из вас понимает, о чем я говорю? О Безымянном Голоде Иззи Ньютона?
Этот вопрос доктор Вуфнер обращал непосредственно ко мне, подняв черные брови, упершись в меня взглядом (кто-то сравнил с лучом полицейского фонаря этот неприятный взгляд психоаналитика). Я решился сказать, что понимаю, о чем речь, но не могу подыскать этому название. Выдержав паузу, он кивнул и дал название:
– Он, этот голод, называется энтропией. А? Вам это что-нибудь говорит? Эх, американцы. Очень хорошо, пожалуйста, напрягите немного извилины. Энтропия – это термин теоретической физики. Это приговор, который выносит нам жестокий закон, второй закон термодинамики. Суть его: «недоступность энергии в замкнутой термодинамической системе». А? Можете объять это вашими американскими умами, мои янки? Не-доступность энергии?