Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но выразительнее всех сказал тогда нарком просвещения Анатолий Луначарский: «Педология, изучив, что такое ребенок, по каким законам он развивается… тем самым осветит перед нами самый важный… процесс производства нового человека параллельно с производством нового оборудования, которое идет по хозяйственной линии». Здесь поражает не только то, как мог говорить это культурный, интеллигентный человек; поражает и то, что в новом мире говорить так стало обычным делом: съезд, открывшийся на следующий день после внезапной смерти Бехтерева, вряд ли был для Луначарского местом, где он мог позволить себе рискованную метафору.
За несколько лет до этого Павел Блонский, бывший приват-доцент и неоплатоник, а ныне ответственный работник Наркомпроса, мог написать и такое: «…наряду с растениеводством и животноводством должна существовать однородная с ними наука – человеководство, и педагогика… должна занять свое место рядом с зоотехникой и фитотехникой, заимствуя от последних, как более разработанных родственных наук, свои методы и принципы». Этот абсолютно серьезный текст был стержнем обычного учебника педагогики, на котором росло, возможно, не одно поколение учителей. Бухарин же выражался еще более определенно: «…нам сейчас свои силы нужно устремить не в общую „болтологию“, а на то, чтобы в кратчайший срок произвести определенное количество живых рабочих, квалифицированных, специально вышколенных машин, которые можно было бы сейчас завести и пустить в общий оборот».
Психоаналитики старой школы ясно видели грозящую их делу опасность. В 1926 году Моисей Вульф писал: «Идеальная педагогика должна… быть абсолютно свободной от каких-либо сторонних целей, принципов и интересов, лежащих вне ребенка». И далее: «Я позволяю себе повторить эту тривиальную истину потому, что в последнее время под влиянием неправильно понятого учения о рефлексах воскресло в обновленной форме старое наивное представление о ребенке как о „tabula rasa“, на которой можно что угодно написать. Стали раздаваться утверждения, что при помощи соответствующих „раздражителей“ можно развить у ребенка угодные педагогу „условные рефлексы“ и выработать таким образом „нужный (!) тип“ человека» (восклицательный знак поставлен самим Вульфом).
Сам Фрейд в своем «Будущем одной иллюзии» (русский перевод которой был-таки опубликован Иваном Ермаковым в 1930-м), с уважением и иронией отзываясь об идее «новой перестройки человеческих отношений», высказывал сомнения в его выполнимости. «Можно испугаться безмерного количества принуждения, которое будет неизбежно до полного проведения в жизнь этих заданий», – писал он с замечательной точностью. «Это было бы золотым веком», но «грандиозность этого плана и его значение для будущности человеческой культуры неоспоримы».
Духовный и политический тупик, в котором очутились люди, делавшие революцию, переживался и выражался ими по-разному. Крупская публикует в 1923 году сочувственное описание системы Тейлора: разделение труда на простейшие элементы, точное определение функций каждого работника, желательно в письменном виде; жена Ленина предлагала этот американский метод в качестве средства борьбы с бюрократизмом советских учреждений. Эммануил Енчмен, боевой командир Гражданской войны, в своей «теории новой биологии» объявлял эксплуататорским обманом всякие рассуждения о познании, разуме, мировоззрении. Вслед за низвержением эксплуататоров начнется массовое ослабление, а затем уничтожение «реакций познания» и в то же время массовая победа «единой системы организованных движений». Енчмен объяснял, что «опередил на несколько лет восставшие трудовые массы производством органического катаклизма в самом себе», и потому вполне серьезно предлагал себя в руководители «Ревнаучсовета Республики», а то и «мировой коммуны с соответствующими подчиненными органами на всем пространстве республики или земного шара» (впрочем, на эту роль претендовал и Велимир Хлебников).
При всей абсурдности этих идей на них лежит печать недавно еще высокой русской культуры. Как писал тогда другой комиссар, в 20 лет ездивший с ЧК по украинским селам, приятель Хлебникова, ученик Вячеслава Иванова и впоследствии известный литературовед Моисей Альтман:
А, быть может, мимо всех евгеник,
Я, хотя и книжник-фарисей,
Больше декадент и неврастеник.
«Все евгеники» – поэтический термин для разных модных наук, которыми вместе или по очереди увлекались тогда молодые люди. Альтман вспоминал, как он свои «предлинные и пререволюционные» статьи писал по новому правописанию, а дневник – по старому. Иванов чувствовал в нем эту двойственность, характерную для всего поколения, но предпочитал ее игнорировать: «…две песни слышал я – внимал одной».
А Бухарин посвятил опровержению бреда Енчмена десятки страниц журнального текста. Он и другие оппоненты Енчмена сходились в том, что не стали бы реагировать, если бы идеи «теории новой биологии» не пользовались поддержкой молодых коммунистов.
Но это все были споры милых, культурных людей. А только что отвоевавшим партийцам был, наверно, понятнее манифест литератора Михаила Левидова, опубликованный в 1923 году той же «Красной новью», в которой печатались Бухарин и Луначарский: «Уже исчезло из обихода молодого поколения это проклятое слово „интеллигент“, это бескостное, мятлое, унылое, мокрокурицыное слово, подобного которому не найти ни в одном человеческом языке… Через 20–30 лет исчезнет племя интеллигентов с земли русской». Достойный путь для интеллигента, пишет прямым текстом Левидов, – покончить с собой; недостойный путь – эмиграция; но самый отвратительный ему интеллигент тот, который остался жить в Советской России.
Поэтические эмоции Левидова вполне соответствовали прозе дня. В 1923 году на обучение одного студента тратилось в 8–10 раз меньше, чем в 1914 году; средняя зарплата сельских учителей составляла 17 % от их зарплаты в 1914 году. В целом расходы на образование в расчете на душу населения уменьшились в четыре раза. «А ведь в отношении народного просвещения довоенное положение вовсе не является нашим идеалом», – меланхолично напоминает приведший эти цифры чиновник Наркомпроса.
52 % детей школьного возраста находились в 1923 году вне школ и других детских учреждений: четыре миллиона детей не получали никакого образования. Лишь 32 % населения страны было грамотным. Перед Наркомпросом были поставлены колоссальные задачи всеобщего обучения и ликвидации безграмотности. Серией приказов Наркомпрос радикально изменил порядок преподавания. Были отменены оценки и зачеты, упразднены домашние задания. Государственный ученый совет, которым руководили Крупская, Блонский и Шацкий, ввел новые учебные программы. Колоссальные усилия предпринимались для развертывания трудового обучения. Неподготовленные к этому, теряющие контроль над детьми учителя сопротивлялись нововведениям. «Учитель не саботировал, он просто… оказался не способен воспринять и переварить массу новых идей». Это, резонно считали тогда в Наркомпросе, «не вина учителя, а его беда и его несчастье» (там же).
Но замедлить темпы культурной революции Луначарский и его коллеги не могли. Бухаринская «переделка так, как нам нужно», левидовское «организованное упрощение культуры» должны были идти согласно планам, составленным интеллигентными руководителями Наркомпроса. Надвигались новые времена, они не грезились Левидову и в самых сладких мечтах.
Инфраструктура утопии
На Первом