Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дурацкий этот парик. Их сейчас никто не носит. Но тепло ведь! Толик пропил ее шапку еще весною.
В середине ноября вечером Милка вновь встретила Анютку, уже в роскошной шубе. Она шла с мужем под руку по дощатому тротуару, проложенному вдоль главной, трактовой улицы Култука. Содрогаясь от сквозного ветра в своей короткой куртешке, Милка наступила пяткою на собственную гордость и перехватила у Анютки пятидесятку. Жалость, с которой Анютка подавала ей купюру, била Милку страшнее презрения.
В этот вечер Милка купила хлеба, чаю и бутылку «катанки» для брата. Толик трясущимися руками схватил бутылку и, пока Милка резала хлеб, выпил ее из горлышка, до капельки. Потом сразу затих и уснул.
«Господи, я хоть посплю», – подумала Милка. Она напилась горячего чаю с хлебом и действительно задремала. В тихом сне ей привиделся Гоха, молодой и светлый. И шел он спиною к ней и от нее, но она, узнавая его походку, ощутила в себе чувство, которое испытывала к нему в ранней юности, когда нетерпеливо ждала его прихода и все заглядывала в окна: не идет ли. А он уходил. Споро, молодо, весело. И она хотела крикнуть, чтобы он обернулся и заметил ее. Но тут все затряслось. Она проснулась, увидала над собою Толика. Он тряс ее за плечо и был страшен. Руки тряслись, глаза блуждали.
– Нету, отстань! – Милка с досадой отвернулась к стене.
– Милка, ацетону… Дай мне выпить. Сбегай.
– Нету, нету! Не дает никто!
– Дай, дай, Милка, дай ацетону. – Крик Толика, прорезавший холодную мглу дома, был ужасен.
Милка завернулась в одеяло и наблюдала, как брат выкидывает ящики из комода, посуду из шкафов. Его колотило, он уже не понимал ничего. Вдруг залез головою в печь, потом встал на стул и потянулся за единственной горевшей в доме лампочкой. И в этот момент страшно завыла печная труба. Оглянувшись, Толик грохнулся и не встал. Вскочив, Милка нагнулась над ним. Толик едва дышал.
Ноябрьское небо было беспросветно. Ветер продувал насквозь этот сырой и жуткий мрак ночи. Она билась в запертые ворота соседей, кричала и била кулаками в калитки. Кое-где еще синели огоньки телевизоров, но никто не вышел. Вернувшись домой, Милка прижалась ухом к груди брата. Сердце едва, но прослушивалось. Быстро надев на голову парик, она выскочила из дома и двинулась к железной дороге. По путям, сквозь мглу, цепенея от страха и ветра, добралась до железнодорожной будки.
– Ой, напугала! – вскрикнула путейщица, хватаясь за сердце.
Скорая приехала к утру. Толик так и не приходил в сознание. Молодой врач метко и сразу оценил их дом. Надо сказать, зрелище было страшным. Милка сразу засуетилась, подымая ящики и стулья, пыталась даже найти веник. Потом села на табурет и свесила голову.
– У него сердце, – соврала она.
– Я вижу, – холодно ответил врач.
Милка медленно покачала головой.
– Я, конечно, отвезу, – сказал он ей. – Но гарантирую – вы меня вызывали зря.
В больнице с нее прямо требовали денег, потом полис. Медсестра кричала, что здесь не наркология, и требовала полторы тысячи за укол.
– Наркология у нас платная, мамаша.
– У него сердце! – заученно твердила Милка. – Я вас посажу.
– Воспитывать надо было как следует сыновей своих.
– Каких сыновей? – возмутилась Милка. – Он мой брат.
Медсестра фыркнула, повернулась и ушла.
Ее выдворили из отделения. Уже совсем рассвело, когда та же медсестра наткнулась на Милку, прикорнувшую у батарейки.
– Че вы здесь сидите? – удивленно спросила она. – Ваш сын умер!
* * *
Толика хоронили на славу. Почти богато. Как привезли его в дом, так сразу пошел народ. Первой, конечно, с вечера еще явилась Клавдия. Она молча прошла по дому, осмотрела посуду, двор и, высокомерно глянув на Милку, лежавшую под грязным одеялом на кровати, так же молча ушла. Сразу за нею пришли Клавдиины невестки, потребовали тряпки, ведра, нашли веник и промыли дом. Утром Клавдиины сыны, Милкины племянники, завезли во двор дрова. Печь не топили, потому что ждали Толика. Его привезли к обеду. Был он уже обмыт и одет в новый синий костюм, чуть большеватый для него. Его привезли уже в гробу, обитом вишневым плюшем, и невестки обе сразу стали алой лентой прибивать рюши к краям гроба. Сразу попер народ, а деньги клали в ноги покойному. Клавдия приехала с телом брата. Была она уже вся в черном, с ажурным черным платком на голове. Милка, глянув на сестру, отметила, что черное очень шло Клавдии. Особенно платок на высоком узле волос красиво и благородно подчеркивал седину. Она немного побледнела и осунулась, оттого четко обозначились черты лица. Она поставила лавочку возле гроба и села, глядя в кроткое, чистое, как у спящего ребенка, лицо брата. Милка посуетилась по дому в поисках платка, определенно зная, что в доме их давно нет, пригладила ладонью волосы и села на лавочку рядом с сестрою. Толик лежал безмятежно, с пластиковым крестом в узких, связанных полотенчиком ладонях, и детское лицо его, красивое и нервное, словно выражало готовность выслушать сказку. В детстве он очень любил слушать сказки. Любил, когда ему читали книги. Бегал в клуб, когда привозили фильмы про войну, и пересматривал картины по многу раз. Он так и прожил жизнь в воображаемой реальности. И сейчас он словно смотрел и видел сказку. Последние годы он так мало получал внимания и сочувствия и, казалось, сейчас затаенно слушал приходящих, изумляясь всему, что происходило для него и вокруг него.
– Вот счастливец, – пророкотала, вваливаясь в дом, Таисия, – родился в этом доме, прогулял жись и возлег в этом доме. Как ангелочек, прям. Барчук, одно слово. О, Толя, Толя! Ох, То-лич-ка! Куды ж ты навострился… Ешо жениться мог раз пять… Внуков не видал… А мать где?!
– Она к ночи придет, – ответила Клавдия.
– Ну и я с ней просижу. С Толиком. Я его за уши драла, было дело. Они с моим тихонею, Лексеем, по огородам только так шастали.
Таиска рухнула на лавку всем своим мужичьим телом и нежданно тонко, на всхлипе, закончила:
– Встретились сейчас… Ангелочки наши…
Вошел Георгий и, увидав сестер вместе, смутился и неловко затоптался у порога. Клавдия поднялась к нему. Говорили они коротко, понятливо, и он сразу вышел, а Клавдия распоряжалась на кухне, встречала народ, выдавала деньги, крепко держа их в мясистых красных своих руках. Милка враз оказалась чужой в собственном доме. Она жалко и одиноко торчала у тела брата, глядя, как сестра плотно и властно заполоняет пространство родительского дома. Односельчане подходили сразу к ней с сочувственными разговорами, у нее спрашивали, куда поставить сумки с продуктами и банками; помогавшие женщины спрашивали, где брать ту или иную посудину, и она отвечала всем уверенно и спокойно, словно она никогда не выходила из этого дома. Но горше всего было видеть Милке, как Георгий общается с женою. Она вдруг ясно увидала ту прочную семейную связь, надежнее всех цепей и канатов, увязавшую супругов в труде, хозяйстве и детях. Они понимали друг друга без слов и действовали почти синхронно, никогда не подводя друг дружку и всегда опираясь на подружье плечо. Клавдия и Гоха были едины. Они похожи стали, как два медведя: плотные, плотские, работящие. А она, Милка, осталась одна. Брат какой ни был, и тот покинул ее, и не она хоронит его, а выходит, что Клавдия. Потому так небрежны односельчане с нею, даже молодняк. И Георгий понимает все. И самое страшное – жалеет ее. Когда-то она жалела его. Людмила страдала. Бабы шептались, проходили, присаживались. Мужики стояли у порога. Клавдия красиво и важно двигалась по дому. И Милка совершенно ясно поняла, что она не то чтобы лишняя здесь, а совсем как бы некстати, не к месту, до неловкости.