Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Грамоту нет! Но пою уж получше вашей матушки! Все-таки актриса.
– В церкви актрисы не нужны, – вздохнул священник. – Здесь верующие нужны. Ты в Бога веруешь?
Милка закашлялась.
– Ходила я с мамой в церковь в детстве. Крещеная я… Да вы не бойтесь. Я парик сниму, платочек надену и юбку…
– Можно и юбку надеть, и платочек, – согласился он, – а в душе пусто будет. Мне певчие нужны. Певчие, а не актеры.
– И я петь буду. Че ваша матушка поет?! Скрежещет, как кровельное железо.
– Да, голос сел, – вздохнул священник. – Живой он. Камень, и тот трескается. Всю жизнь поет. С молодости. Поет, читает… Послушание ее такое… Одна ведь. – Отец Владимир взглянул на Людмилу вдумчиво, спокойно. – Ты вот только в церковь вошла, а уж и матушку осудила…
– Да нет, – горячо перебила Милка. – Я чтоб взяли…
– А не все одно ради чего. Это еще хуже, чтобы место занять. Ты просто ходи в церковь. Как мать твоя. У тебя и отец добрый был… Фронтовик. Я отпевал его. И сестра…
– Дак вы меня не берете? – с вызовом прервала Милка.
– Походи, говорю, в церковь-то. Молиться поучись. Труд непростой. Ты вот только вошла и на амвон сразу метишь. Звездить надо, чтобы слушали, хвалили… А для души это знаешь, как вредно… Матушка вон как страдает и от голоса, и болезней. Она молится, не поет. Она знает, что уже безголосая, да послушание ее такое. И страдает, и слушается. А ты походи, я посмотрю, можно ли тебе хоть половицу вымыть в храме. С Богом, голубушка, с Богом! Вы ведь хлебнули города и уже попорчены. Вы приходите не служить, а себя показать. У вас творчество, полеты… Только куда… разобраться надо. Давно ли ты исповедовалась, причащалась?!
Милка открыла и закрыла рот.
– Ну вот. Переделывать, переворачивать, критиковать – это дело пустяшное. Только глотку имей. Новые церкви вон под себя создаете… Приходи, приходи, голуба… Помолимся, посмотрим… А матушка пела, когда тебя еще не было… и до последнего дыхания… будет.
Милка вышла из храма и пошла как потерянная по Слюдянке. Она уже и дороги-то не различала. Пошла в сторону от вокзала, потом хватилась, что не туда, и вернулась. Во всей ее жизни была смута, растерянность и предчувствие тяжелого конца.
«В церковь – и ту не взяли, – с обидой думала она. – В школу просилась уборщицей – все занято. Никуда, нигде, как проклятая. Сестрица, видать, постаралась. Попроклинала вволюшку… За моего же, судьбинного… – Она медленно поднималась по ступенькам виадука. – Выгоняет меня Култук… Выбрасывает, как овцу паршивую. Выбраковывает…»
– Бабушка, дайте я вам помогу, берите меня под руку.
Милка подняла голову и увидала красивого молодого парня, чем-то схожего на Пашку. Он скалил зубы, готовно скрутив калачиком руку.
– Еще чего! Сам дурак, – вспылила Милка, тут же выпрямилась и, поправив парик, громко застучала по деревянному настилу моста. «Че это я, действительно, распустилась, – подумала она, – еще не вечер. Еще посмотрим, кто кого…»
* * *
На серпантин Милка добралась к вечеру. Торговый ряд опустел, и только Рыжая спала на своей черной сумке, сунув ее под голову.
– Ну че? – зевнула она, открыв один глаз. – Насмотрелась на любимого?
– А сумки где? – холодея, спросила Милка, тупо разглядывая свое пустое место.
– Где, где… Стибрили! – коротко ответила Рыжая.
– Я тебя серьезно спрашиваю. – Голос у Милки сорвался.
– Я тебе серьезно отвечаю – стибрили! Тут столько народу навалило… Китайцев этих… За всеми не уследишь! Я когда хватилась, смотрю – пусто. Побегала, побегала… Ятебя предупреждала!
– Нинка! – Милка схватилась за сердце. Она открывала рот, как рыба на берегу, и больше не могла сказать ни слова.
– Подумаешь, – презрительно выговорила подруга. – Понаехали дак… Счас, вон, у людей картошку выкапывают. У меня соседи утром встали, а картошки нету. Кто-то позаботился о пенсионерах… А ты товар бросила!
– Я же тебя просила! Я на тебя бросила!
– А я не просила тебя на меня бросать! Наоборот. Я предупреждала.
– Я ведь… – Слезы наконец хлынули из глаз Людмилы. – Мне вовек не рассчитаться.
– А расписку она брала?
– А как ты думаешь? С процентами…
Рыжая поглядела на Байкал. Поднимались ветра. Холод пробирал до костей.
– Дом продашь. Еще с прибытком будет, – предложила она. – Жить ко мне переедешь. У меня все одно дом пустой.
– Дура! – злобно прервала Милка. – А Толик?
– А я за него замуж выйду. Так что тоже ко мне перейдет. Мы с ним пара? Он алкаш, я… алкашка и… другое…
– Идиотка!
– Ну, ты умница! Полетела за ненаглядным! Я хоть за мужиками не бегала. Хозяйка уже прилетала. Голубка наша. Ворковала так, что Байкал вздыбился. Вишь, волны пошли… От ее крика…
Хозяйка встретила Милку продолжительным молчанием. Она сидела за низким столиком, щелкая костяшками счет и что-то записывая.
– Ну, что? – сочно и протяжно сказала она, помолчав. – Артистка… Погорелого театра. Когда расплачиваться будем… Красавица Ангара.
В углу на ящиках восседал ее Ашот, жирноватый, с глазами навылупку, уже тронутый сединою самец, с маслянистыми, виртуозно вырезанными губами. Он с равнодушным презрением смотрел на обеих товарок, и Милка четко прочла в глазах полное непочтение к ним обеим.
«Так что несильно гоношись со своими деньгами, – удовлетворенно подумала о хозяйке Милка. – Любовь и молодость не купишь».
Марина словно почуяла что-то. Недовольно обернулась на сожителя.
– Связалась я с вами. Одни убытки, – заворчала она Милке, глядя, как Ашот разглядывает что-то в окно.
– В общем, хватит. Украли, не украли, а вот за тобою двадцать две тысячи восемьсот рубчиков. Да проценты.
– Откуда?!
– Оттуда! Это чья подпись?! А? То-то. А ты мне хоть раз расплатилась?!
– Ну где я их возьму?!
– Это твои проблемы, дорогая. Даю тебе месяц. А потом счетчик включу. То у вас запой, то понос, то любовь… В общем, все… У всякой доброты бывает конец. Ашот, ты мне нужен, подойди. – Она махнула Милке концом ладони, указуя на дверь.
Милка медленно вышла из магазинчика, прошла к Байкалу. Села на лавочку. То ли от ветра и сырости, то ли нервное – ее колотило. Дрожь пробивала все тело. Ноги сводило, словно от мороза.
«Бежать, бежать отсюда, – думала она. – Вот влипла, вот попала. Как кур в ощип…» Она глядела на свинцовый, предзимний, страшный, как опасный зверь, Байкал, на поселок, когда-то родной и ясный, теперь изменившийся до неузнаваемости. Ставший чужим и чуждым. Она здесь более чужая, чем Москве. Она заноза здесь. Инородное тело, которое силятся вытеснить. Как она рвалась сюда. Как к лекарству. С надеждами, что исцелится. С тайной жаждою к Георгию… Никогда в жизни она не чувствовала себя такой жалкой и униженной, как на родной земле. И самое печальное, что Георгий совершенно равнодушен к ней. «Хоть в петлю», – подумала она, кутаясь в короткую куртишку. Со стороны поселка к лавочке ползла старуха. Приглядевшись, Милка узнала Степаниду.