Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Амадей, прошу тебя, я не могу на это смотреть. Просто не могу.
— Не можешь? А надо! Смотри внимательно, потому что тебе нужно запомнить, как себя вести. Сама скоро окажешься на их месте.
Осужденным обрезают волосы. Разрывают рубашки вокруг шеи. Каждого привязывают к узкой доске и затем опу скают ее так, чтобы невозможно было двинуть головой. После чего лезвие поднимается и падает. Голова откатывается. По адской машине хлещет кровь. Палач поднимает окровавленную голову из корзины. Глаза моргают. Рот будто кривится от боли. Потом черты застывают.
Тело швыряют на телегу, к доске привязывают следующего осужденного. И следующего. Женщины толпятся возле корзины и макают в кровь свои платки, чтобы потом продавать их как сувениры. От запаха крови и от гула ликующей толпы к моему горлу подкатывает тошнота. Те, кто сейчас злорадствует, еще совсем недавно были на месте тех, кто рыдает. Казалось бы, они могли извлечь из этого урок — да не извлекли. Я пытаюсь закрыть лицо руками, но Амадей заставляет меня смотреть дальше.
— Ну? — спрашивает он. Его голос дрожит. — Теперь отступишься?
Я перевожу на него взгляд. Он уже не злится. В его глазах больше нет жестокости. Он плачет.
— Отступишься? — повторяет он.
Я прислоняюсь лбом к его лбу.
— Нет, Амадей, — отвечаю я. — Не отступлюсь.
Обезглавили четырнадцать человек. Так он потом сказал. Я не видела. После третьей казни я потеряла сознание.
Сегодня восьмое июня тысяча семьсот девяносто пятого года.
Последний день жизни Луи-Шарля.
Глухая ночь. Темнота — хоть глаз выколи. Со стороны реки ползет туман, не видно даже звезд.
Я сижу на крыше церкви, чтобы довести до конца то, что не успела Алекс. Во время мессы я вошла в церковь и спряталась за старой гробницей. Переждала там, пока священник задувал свечи и запирал дверь, а затем достала фонарик, поднялась по винтовой лестнице на колокольню и выбралась на крышу.
Отсюда мне видна крепость Тампль. Я знаю, что там, внутри, умирает маленький мальчик по имени Луи-Шарль. Он совсем один. Кругом тьма. Он безумен. Он объят страхом и болью.
А жизнь идет своим чередом. Люди ложатся спать и видят сны. Храпят. Сгоняют кошек с кровати. О чем-то спорят. Плачут. Молятся. Этот мир не останавливается ни на секунду. Ни сейчас, в Париже, ни много лет спустя, в Бруклине. Жизнь продолжается как ни в чем не бывало.
И это невыносимо.
Мне хочется кричать, выть, разбудить священника и спящих людей в окрестных домах, взбудоражить всю улицу, весь город, заставить их слушать про Луи-Шарля и Трумена. Я хочу объяснить им главное про революцию. Хочу, чтобы они поняли: ничто не оправдывает гибель ребенка.
Ну, и что дальше? Если начать орать об этом прямо сейчас, с этой крыши, — что из этого выйдет?
Придут стражники, швырнут меня за решетку, и через день-другой моя голова скатится в корзину.
Так что я молчу. Я вытираю глаза и принимаюсь задело. Это единственное, что я могу.
Гитарный чехол сегодня очень тяжелый. В нем лежат ракеты. Я отдала Фавелю все, что у меня оставалось из сокровищ Алекс, и заказала ему такой фейерверк, какого Париж еще не видел.
— Вот. Две дюжины ракет Люцифера, — сказал он, передавая их мне. — Самые большие, самые лучшие.
Люцифер. Ангел утренней звезды. Сын зари. Пусть эти ракеты разгонят небесный мрак. Пусть превратят ночь в ясный день.
Ради тебя я заставлю небо плакать серебром и золотом. Я сотрясу ночную мглу, разорву ее в клочья и заставлю истекать миллионом звезд. Отвернись от темноты, от безумия, от боли. Открой глаза. Почувствуй, что я рядом. Что я — помню и надеюсь.
Открой глаза и взгляни на свет.
Две дюжины ракет.
Я провозилась слишком долго.
Когда я спускаюсь с крыши, сбегаю по крутой лестнице с колокольни и выбираюсь из церкви, улица уже кишит людьми.
Мужчины и женщины в ночных рубахах кричат и тычут пальцами в небо. Повсюду стражники. Они допрашивают всех подряд и приказывают людям расходиться по домам.
Я иду с опущенной головой, вцепившись в чехол. Как можно быстрее. Мне почти удается Скрыться, я уже сворачиваю за угол, когда меня окликают. Я делаю вид, что не слышу.
— Эй, ты! С гитарой! Я сказал, стой!
Рука стражника смыкается на моем запястье, он разворачивает меня к себе лицом.
— Документы! — требует он.
— Прости, гражданин, я оставил их дома.
— Кто ты такой? Как звать?
— Александр Паради, — отвечаю я.
— Что здесь делаешь?
— Я играл на гитаре. В кафе «Старый гасконец», что в конце улицы.
Его ноздри подергиваются. Еще бы. От меня несет порохом и дымом. Он требует, чтобы я открыла чехол. Внутри пусто. То есть почти пусто. Он хватает его, переворачивает и трясет. На землю сыплются бумажные фитили.
Я знаю, что сейчас будет.
— Не надо. Прошу вас, — шепчу я. — Послушайте, послушайте меня…
— Руки вверх! — приказывает он, наводя на меня пистолет.
Я качаю головой и начинаю пятиться. В детстве меня не водили в церковь, поэтому я даже молиться не умею. Мне некому вверить свою душу. Но я вспоминаю стих.
— Себя сгубил я дерзостью беспечной давным-давно; но вместе с тем…
— Руки вверх! — кричит стражник.
— …молитву о милости так искренне вознес с той ясностью, доступной только мертвым…
— Это последнее предупреждение!
— …что жизнь угасла, по себе оставив обломки жалкие, рассеянные всюду, мечты неясные. Вот и теперь блазнится цель моя.
Он спускает курок.
Я бегу.
У меня в боку застряла пуля.
По улицам и закоулкам, сквозь ночь, сквозь боль, — я бегу. Каким-то чудом мне удалось оторваться от погони. Стражник замешкался, пока звал товарищей на подмогу, и я затерялась среди людей, которые метались по улице, напуганные выстрелом. Я протолкалась сквозь толпу, свернула в переулок и через чей-то двор вынырнула на соседнюю улицу, где было пусто.
Я направляюсь на юг. К Пале-Роялю.
Кафе «Фуа» еще открыто. Люди едят и пьют. На кухне обычная суета. Я жду удобного момента в темном углу возле двери и при первой же возможности бросаюсь к погребу. Спешу по проход); мимо опустевших кухонь герцога, вверх по лестнице, сквозь гулкие комнаты, и, добравшись до столовой, падаю на холодный каменный пол.
Какое-то время я лежу не шевелясь, затем, набравшись смелости, ощупываю рану. Пуля прошла под ребрами. В темноте кровь на моих пальцах кажется черной.