Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот познакомься, Пётр Афанасьевич, это хозяйка моя, Маруся. Она одна – моя семья. Детей нам Бог не дал. Но я в ней, голубушке, души не чаю. Маруся мне и жена, и мать, и дочь.
Хозяйка поклонилась мне в пояс. Ее лицо просияло в улыбке, а ямочки на щеках стали еще глубже.
Я встал с кровати, отряхивая со своего костюма лебяжий пух от перины, и пробовал выдавить из себя подобие улыбки.
Вдовин представил меня жене:
– А это, Маруся, мой старый знакомый, Пётр Афанасьевич Коршунов. Человек ученый, состоит личным секретарем у самого председателя Совета министров. Только у него с женой нелады.
– Изменила, что ль? – всплеснула руками Вдовина. – Или вы ей изменили?
– Нет. Что вы! – стал оправдываться я. – Просто поссорились. Из‑за политических разногласий.
– Тады помиритесь! – заключила казачка. – Ежели с милым из‑за такой ерунды вздорить, то и на любовь времени не останется.
– Нет. Не помиримся. Она забрала сына и увезла его к родственникам в Томск.
– Ну и дура. Мужика нельзя надолго одного оставлять. Я бы своего Витюшу ни за что б не бросила. Хотя у вас, благородных, все так сложно. Баба должна сердцем жить, а не умом.
Полковник решил, что жена наговорилась, и прервал ее, спросив меня:
– Опохмеляться будешь или как?
Я колебался. Голова сильно болела, но я взял себя в руки и отказался.
– Нет. Лучше чаю.
Маруся обрадовалась и радостно закудахтала:
– Вот и правильно. От водки одно горе. Водка никого еще до добра не доводила.
Мы сели за стол. И я один за другим выпил сразу два стакана горячего чая.
– Ты давай на еду налегай. Тебе сейчас покушать нужно, – научал меня хозяин. – Ты уж извини, Пётр, что я тебя к себе домой принес. Но я не знал, где ты живешь, а оставлять тебя в таком виде в ресторане было не по-людски.
Я понял, что отныне мы с полковником стали на «ты».
Колчак скоро поправился и с присущей ему взрывной энергией принялся за строительство нового государства. Если большевики стремились все переиначить, перекроить на свой псевдореволюционный лад, то Верховный правитель впал в другую крайность. Он решил восстановить все органы власти, какие были при царе. Существовавшие прежде министерства и ведомства с их управлениями и штатными расписаниями, рассчитанные на общеимперский объем работы, воспроизводились с педантичной точностью. Только в отличие от сановного Петербурга в провинциальном Омске они выглядели карикатурно и только плодили разных присосавшихся дармоедов и укрывающихся от войны тыловиков. Серая масса этих безликих людей сползалась «на службу» часам к десяти утра, потом чаевничала, сплетничала, перекладывала бумажки из одних папок в другие, создавая видимость работы, а после полудня разбредалась по домам. Вся тяжесть экстренной государственной работы в условиях войны ложилась на энтузиастов-одиночек, с горем пополам вертевших маховик административной машины.
В силу своей близости к председателю Совета министров и холостяцкого положения я принадлежал к этой малочисленной категории служащих, потому мне приходилось засиживаться в своем кабинете допоздна, а иногда и оставаться там на ночлег.
Мне просто некогда было рефлектировать, заниматься самобичеванием. Сколько указов, постановлений, законов и подзаконных актов прошло через мои руки – не сосчитать! А ведь на мне еще лежали обязанности переводчика, и всякий раз, когда нужно было составить телеграмму союзникам на их родном языке или нанести визит в какую-нибудь иностранную миссию, Муромский в первую очередь обращался ко мне.
За этой бумажной и переговорной волокитой я и не заметил, как наступила весна. Растаял снег, улицы утонули в глубоких лужах, и валенки пришлось сменить на сапоги.
Смена погоды сказалась на здоровье премьера. Его энтузиазм по воссозданию всероссийской государственной машины стал угасать, он все чаще с ностальгией вспоминал прежние добрые времена Сибирского правительства, «когда все было ясно и понятно». Постоянные истерики Верховного правителя – «штормы», как их метко прозвали его адъютанты, просто убивали Муромского.
– У армии нет белья! – в бешенстве кричал адмирал, оглушая членов своей «Звездной палаты»[160]. – Солдаты снашивают рубашки до дыр. Люди завшивели. А интенданты уверяют меня, что все есть, но неумело доставляется до армии. А сами ведь все разворовывают. Буржуазия тоже хороша! Трясется над каждой копейкой. Если бы тут были большевики, они бы не церемонились. Мигом бы обобрали этих разжиревших сибирских купцов, и в Красной армии было бы все. А наши торгаши спекулируют и наживаются, и до армии им нет никакого дела. Не забывайте, что лишь тонкая цепочка замерзающих и мокнущих в окопах людей на фронте отделяет нас от большевиков.
Колчак вскочил. Глаза его лихорадочно блестели. В руке он сжимал раскрытый перочинный нож. Министры испуганно отпрянули на своих стульях от овального стола подальше, на всякий случай.
Адмирал заметил их реакцию, сложил нож и виновато спрятал его в карман френча.
Он вернулся к своему креслу.
Неожиданно встал Муромский.
– Всё! Не могу больше! Или вы, ваше высокопревосходительство, отпустите меня куда-нибудь хоть на пару недель, или вам придется искать другого первого министра по причине моей преждевременной кончины или сумасшествия! – поставил он ультиматум перед Верховным правителем.
Колчак опешил. Он никак не ожидал такой реакции от своего интеллигентного премьера, считая его примиренцем и слабовольным человеком. И согласился.
После шумного и многолюдного Омска улицы города моей юности показались мне тихими и пустынными. Воздух – чистым и прозрачным, а небо – голубым и безоблачным.
И вот я, переполняемый эмоциями, бреду по той же Сибирской слободке, как и шесть лет назад, когда Полинина любовь вернула мне дар речи, а разросшиеся березы под тяжестью набухших почек склоняют передо мной свои раскидистые ветви.
На бледно-голубой эмали,
Какая мыслима в апреле,
Березы ветви поднимали
И незаметно вечерели[161].