Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот-вот рассветет. Небо свинцового цвета… Но мысли проникают даже в сон и заставляют выбраться из-под одеяла.
Катлин спит, невероятное зрелище: рассыпавшиеся волосы, а рот — теплое дыхание.
Я встаю тихо, чтобы не разбудить ее. Мороз раннего утра бодрит. Собраться с мыслями, завернуться в большую козью шкуру, пока волочишь ноги в поисках ведра, чтобы помочиться, воды, чтобы протереть глаза, и глотка горячего молока, чтобы проснуться. Прошли годы, вставать с постели не так просто, как раньше: сколько раз холод пробирает до суставов, ревматизм, неожиданно сковывающий движения, дает тебе понять: слишком долго ты себя мучил чрезмерным напряжением. Мышцы болят и сокращаются, как у старика, словно
оскорбившись и желая напомнить тебе, что на пятом десятке жизни ты должен разумно тратить силы, если не хочешь остаться прикованным к постели задолго до того, как разум покинет тело. Подобный конец действительно страшен, попросту ужасен.
Так что я остаюсь. Остаюсь здесь, слишком старый, чтобы учиться ремеслу, и слишком уставший, чтобы снова вступить в борьбу. Возможно, резец или токарный станок, но меч… Нет, пусть остается ржаветь в канале, куда я его забросил.
* * *
Магда с расширенными от любопытства глазами молча наблюдает, как я втыкаю последний штырь между плечом и рукой куклы с суставами на шарнирах.
— Для кого это? — спрашивает она, встряхивая кудряшками с прирожденным кокетством.
— Для всех детей, — отвечаю я. — Но ты будешь ее мамой, хорошо?
— Да-а-а-а! — Крик такой высоты, что чуть не лопаются барабанные перепонки, и звонкое чмоканье в заросшую щетиной щеку.
Ни один ребенок никогда не целовал меня прежде.
Элои, улыбаясь, смотрит, как она идет между колоннами портика. Магда не дает ему времени поздороваться, выпрыгивая навстречу и размахивая деревянной куклой:
— Смотри, смотри! Ее сделал Лот!
Элои становится на колени, чтобы подвигать руки марионетки:
— Она твоя?
— Она принадлежит всем детям, — отвечает Магда, как ее научили. — Но заботиться о ней буду я. А Лот сделал еще и миски с ложками для мамы, знаешь?
Элои кивает, а малышка убегает показывать новую игрушку всем остальным.
Моя мысль, высказанная вслух, и жест рукой:
— Это мое последнее увлечение. В течение последних десяти лет другого у меня не было.
Я пытаюсь иронизировать:
— Не так уж и много…
— Не знаю, много это или мало. Без сомнения, моя история не идет ни в какое сравнение с твоей.
Протягиваю ему руку с ухмылкой:
— Если хочешь поменяться, я заключу эту сделку и глазом не моргнув.
Он серьезно смотрит на меня:
— Нет, мне ни к чему твое прошлое. Я просто хочу понять, какой сумасшедший волшебник сделал так, что ты видел то, чего не довелось пережить мне, и наоборот.
— Хорошо. И если сможешь, попытайся еще объяснить мне, почему в моем прошлом никогда не было ничего подобного: Магды, Катлин, этого места…
— Мы были рождены и воспитаны в разных мирах, Лот. С одной стороны — господа, епископы, князья, графы и крестьяне. С другой — торговцы, богатые банкиры, судовладельцы и наемные батраки. Антверпен и Амстердам — не Мюльхаузен и не Мюнстер. Этот город — важнейший порт Европы. Не проходит и дня без того, чтобы целые корабли не загружались шерстью, шелком, солью, коврами, специями, мехами и углем. За тридцать лет торговцы превратили свои лавки в торговые предприятия, дома — во дворцы, рыбачьи лодки — в корабли дальнего каботажа. Здесь нет древнего несправедливого порядка, который надо низвергать, и нет хамов, воссевших на троны. Здесь не надо устраивать никакого Апокалипсиса, здесь он происходит, и уже давно.
Я прерываю его хлопком по колену:
— Вот где я впервые услышал твое имя! Это Йоханнес Денк в Мюльхаузене рассказывал нам, как ты соблазнял торговцев своих земель. Ты убеждал их, что в городе без денег ты ничего не стоишь.
Элои вытаскивает монету, вертит ее в руках, несколько раз подбрасывает в воздух и ловит.
— Видишь? Деньги нельзя переделать: как бы ты ни вертел ими, они всегда показывают тебе всего одну свою сторону.
Прищурив глаза, он наслаждается солнечными лучами, просачивающимися между деревьев, одновременно пытаясь выстроить план — найти отправную точку для начала своего рассказа.
Он улыбается:
— Вначале я задумал что-то похожее на общину гуттеритов…
— Этих безумцев из окрестностей Никольсбурга?
— Вот именно, они живут в полной изоляции от остального мира и усиленно делают вид, что этого им вполне достаточно.
Заметно удивленный, я нарочито медленно оборачиваюсь к нему:
— Они, без сомнения, не скажут о деньгах того же, что ты высказал минуту назад. И что же заставило тебя изменить свое мнение?
Он ищет слова, это трудно, он понимает, что должен начать издалека, и, возможно, даже рискует запутаться в извилистых поворотах слишком пространной дискуссии.
— Апокалипсис — не цель, к которой надо стремиться, он вокруг нас. За последние двадцать лет я слышал столько криков об Апокалипсисе, который настанет именно сегодня и будет для нас высшим благом, так что мы сразу сможем отличить его от будничных дел, оставленных простым людишкам. Истинное Царство Божье начинается здесь, — он тыкает пальцем себе в грудь, — и здесь, — дотрагивается до лба. — Блюсти чистоту — не значит уйти от мира, прокляв его, чтобы слепо повиноваться Закону Божьему: если ты хочешь изменить мир людей, ты должен жить в нем.
Я встаю, чтобы достать воды из старого колодца в середине двора. Спина яростно протестует, когда я тяну веревку, чтобы поднять ведро. Я смотрю на Элои: если бы он сам не сказал мне, что он мой ровесник, я бы решил, что он намного моложе.
— Если ты хочешь убедить меня, что Батенбург был сумасшедшим, можешь не тратить времени понапрасну, я это уже давно понял. Но возможно, его мысли не слишком отличались от твоих: он считал, что избранные уже чисты, то есть не способны на грех, он считал, что Апокалипсис уже в разгаре. Поэтому и резал и убивал, не подумав дважды.
Он отхлебывает глоток ледяной воды.
— Он в каждом, кто стремится изгнать из других злых духов, которые мучают его самого. Кто обвиняет их в собственных поражениях. В каждом, кто возлагает на других вину и судит, но не хочет, чтобы его судили и обвиняли его. Это старый трюк священника, который хоть и желает остаться незамеченным, но по-прежнему каркает среди воронов-староверов. Каждый, у кого достаточно ума, чтобы понять мир, но недостаточно, чтобы научиться жить в нем, не может рассчитывать ни на что, кроме мученического венца. — Он оборачивается, улыбаясь мне. — Я никогда не говорил об избранных. Я лишь утверждал, что каждый может открыть в себе дух Божий, который свободен, стоит выше любых законов и не способен творить зло. Я утверждал, что грех — в сознании грешника.