Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Миллер, услышав этот слёзный обиженный звук, тоже застонал. Повернул голову, увидел стакан с водой, стоящий на столе. Стол подрагивал в такт одышливому стуку большого судового двигателя, вода в стакане тряслась. Миллер облизал солёные, будто бы он хлебнул морской воды, губы и потянулся к стакану.
Жадно, почти залпом, в два приёма опустошил его.
Дверь каюты беззвучно распахнулась, и на пороге показался знакомый человек в сером костюме, с непроницаемым лицом. Губы его раздвинулись в улыбке.
— О-о-о, генерал, вы очнулись?
— Господин Штроман, если я не ошибаюсь?
— Ошибаетесь. Для вас я — товарищ Иванов. Так указано в моих документах.
— Иванов, Иванов... — Миллер облизал жёсткие солёные губы. — Такая же вымышленная, валяющаяся на поверхности фамилия, как и Штроман. Никакой выдумки.
— Вы неправы, господин генерал. — Иванов усмехнулся, показал крепкие зубы, способные, кажется, перекусить не только живую плоть и кости, но и сталь.
Миллер устало вздохнул — видеть этого человека ему не хотелось. Он отвернулся от него. Попросил:
— Принесите мне ещё воды.
— Это мы мигом, — оживляясь, произнёс Иванов, и по фразе этой незатейливой Миллер понял, что за человек Иванов и из каких слоёв происходит.
Миллер застонал и вытянул ноги. Болело у него, похоже, всё — и ноги, и руки, и голова, и сердце, всё, что находилось внутри, — всё ныло, отзывалось болью, каждая жилка в нём стонала, каждая мышца сочилась слезами. Миллер услышал, как в нём, внутри, в далёкой глуби рождаются невольные рыдания, он напрягся, гася их — ещё не хватало, чтобы враги заметили его слабость... Пресловутый Иванов будет этому только рад.
Ну почему чекисты берут себе такие серые псевдонимы? Иванов, Петров, Сидоров. Ведь даже среди простых русских фамилий есть много запоминающихся. Рябинин, Волокитин, Щеглов, Неверов, Дегтярёв. Почему обязательно надо быть Ивановым или Сидоровым? Дальше этого фантазия кадровиков, сидящих на Лубянке, почему-то не идёт.
Иванов двумя пальцами подхватил пустой стакан и исчез.
«Сейчас отпечаточки со стакана не преминет снять», — с безразличием подумал Миллер и закрыл глаза.
Боль, находившаяся в его теле, усилилась, он едва приметно застонал, хотел было открыть глаза и рассмотреть каюту, в которой он лежал, но сделал усилие над собой и глаз не стал открывать.
— Вот и вода, — произнёс через несколько минут бодрым голосом Иванов.
Миллер и на этот голос не стал открывать глаза. Он пытался понять, откуда по его телу распространяется боль, где находится источник? Источников было несколько, и какой из них главный, Миллер определить не мог. Болело, кажется, всё. Даже корни волос — и те, кажется, болели.
Пароход находился ровно на полпути из Гавра в Россию, он спокойно продолжал своё неторопливое движение в Ленинград.
Тугие железные волны гулко стучали в борта парохода, рождали глухое давящее ощущение, тоску. Тоска, наложенная на боль — это было слишком тяжело, могло запросто раздавить человека, вообще, наступало то состояние, когда под нажимом боли могло остановиться сердце. А это, по мнению Миллера, — лучший выход, это гораздо честнее, желаннее, лучше, чем прозябание в какой-нибудь пропахшей клопами и крысиной мочой тюремной камере.
Миллер не удержался, застонал вновь. В то же мгновение услышал голос своего похитителя:
— Господин генерал, испейте водички... Я же вам воды принёс.
В ответ Миллер опять застонал, пошевелил ногами, потом руками, словно бы хотел убедиться в том, что они целы, и больно, до крови, закусил зубами нижнюю губу. Как же он доверился Скоблину, не разглядел в нём предателя? Подкупило, наверное, то, что Скоблин был командиром Корниловского полка, а потом — дивизии. Правда, и от полка и от дивизии остались лишь рожки да ножки, ноль целых, ноль десятых, ноль сотых. Никто из солдат не сумел выжить в бойне, а вот слава осталась... Прежняя громкая слава. Она, наверное, и запорошила взгляд Миллера. Слишком уж доверчиво он отнёсся к Скоблину, позволил ему заползти к себе в душу.
Генерал подумал о Тате. Намёрзшееся тело его — в каюте было холодно, а на свидание он вышел в лёгком летнем костюме, ничего тёплого на Миллере не было, поэтому холод просаживал его до самых костей, — насквозь пробило жаром. Так ударило, что у Миллера даже глаза заслезились, но, зная, что рядом находится похититель, внимательно наблюдает за ним, он даже не шевельнулся, чтобы вытереть глаза и вообще малость обиходить себя, привести в порядок одежду, оправить костюм. Состояние было такое, будто он заболел малярией, ни двигаться, ни думать он не мог. И взять себя в руки не мог, вот ведь как. Не хотелось, чтобы «Иванов» заметил его слабость. На душе было тоскливо, погано, сыро.
Будущее не сулило ему ничего хорошего.
* * *
В Ленинграде, дожидаясь прихода «Марии Ульяновой», в порту, на причале уже несколько часов стоял чёрный «воронок».
В кабине рядом с водителем сидел хмурый энкавэдэшник с двумя шпалами в малиновых петлицах, без конца курил папиросы «Беломорканал» — самые модные в Советском Союзе, слава этих папирос затмила даже славу добротного генеральского «Казбека», который вручали передовикам производства вместо премий.
Водитель — пожилой работяга в кожаной куртке и кожаной фуражке, без знаков различия — ожесточённо мотал перед лицом ладонью, разгоняя дым, но сделать замечание своему шефу опасался, молчал. Энкавэдэшник часто поглядывал на наручные часы — большое блюдце, укреплённое у него на запястье, — и пускал из ноздрей густой дым:
— Ну где же они?
Едва «Мария Ульянова» причалила, как «воронок» подъехал к трапу. Миллера вывели из каюты, накинули ему на плечи серый безликий плащ, чтобы пленённый генерал не выделялся из общей массы, и по трапу спустили прямо в тёмное нутро «воронка».
Через десять часов Миллер находился уже в Москве, на Лубянке, во внутренней тюрьме, в одиночной камере № 110. Эта камера была предназначена для особо важных постояльцев. Скудная, основательно облезшая, влажная и холодная, с трещинами и царапинами на стенах, с крохотным умывальником и «парашей» — грязной бадьёй у входа, — камера произвела на Миллера гнетущее впечатление.
Он сжал зубы. Оставалось одно — держаться.
* * *
Через несколько дней Миллера вызвали к следователю — молодому розовощёкому человеку с аккуратной причёской и неприступным лицом.
— Фамилия моя — Власов, — сообщил следователь Миллеру. — Я буду вести ваше дело.
— В чём вы меня обвиняете? — спросил Миллер.
— В организации террористической деятельности против Советского Союза.
Миллер едва не застонал, услышав это, помял пальцами виски — его пытались обвинить в том, к чему сам он относился с большим неприятием, даже с брезгливостью, — вместе со словами Власова в виски ввинтилась боль, сделалось трудно дышать.