Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В наше время ведь нет человека более самодовольного. Тем более — нет и не было писателя, с которым бы носились, как носится советская власть с Горьким. На долю обожателя босяков выпал жребий пожинать почести, которым мог бы позавидовать любой корононосец.
Ни один из русских писателей не находился на таком высоком счету у государства, на котором находится Горький. Даже писатели, поэты, которых принято называть придворными, не удостаивались таких торжественных государственных почестей… О других же писателях и поэтах и говорить нечего. Большинство из них было вынуждено коротать свои дни на чужбине или же, не желая расставаться с родиной, подвергаться гонениям и всевозможным лишениям.
Но потому они и велики! Потому они и дороги для нас, что они не разделяли участи „ликующих“ и „праздно болтающих“».
В качестве примеров автор статьи вспоминает ссыльных Короленко и Чернышевского, опального Льва Толстого.
«Давно сказано, — продолжает газета „Рассвет“, — „блажен муж, иже не иде на совет нечистивых“. Он пользуется славой только сейчас. Он „выше“ только теперь — и не столько как писатель, сколько как последователь известной доктрины. Для будущего же поколения он не будет великим. Свою славу, которую он теперь пожинает, он унесет с собой. После себя он почти ничего бессмертного не оставит.
Горький умертвил себя как писатель, когда он потянулся к командным партийным высотам. Дело писателя быть с народом, а не над народом, как это теперь делает Горький. Задача писателя стоять на стороне справедливости, а не на стороне партийных интересов. Писателя должен уважать и понимать сам народ, а не правительство. Писатель и правительство — два совершенно противоположных понятия, и ни один писатель, уважающий свои призвания, не станет связывать свои интересы с интересами той партии, которая командует народом».
Авторы этих отзывов не знали и не могли знать того, что знаем теперь мы о попытках скрытого противостояния Горького Сталину, попытках, о которых — рассчитывал он — успеет когда-нибудь сказать сам или скажут потомки. Самому — сделать не удалось. Это один из самых трагических моментов его биографии.
Что же касается отзывов современников, замалчивать их, как делалось до сих пор, нельзя: они судили о том, что могли знать, и только об этом.
Будучи крайне ограничен в общении с окружающим миром, Горький с тем большим нетерпением набрасывался на газеты. Он не знал, что «Правду» стали печатать для него в одном экземпляре (об этом, уже после XX съезда, сообщил метранпаж редактору газеты по отделу литературы и искусства Г. Куницыну). Осуществлять это было тем проще, что определенный опыт уже имелся. Согласно сталинскому распоряжению, «чтобы не беспокоить больного Владимира Ильича» непечатанием его последних работ, для него делали газету «Правда» в одном экземпляре. Так, 23 января 1923 года была «опубликована», то есть скрыта от народа, ставшая впоследствии знаменитой статья «Как нам реорганизовать Рабкрин».
Понятно: если газета предназначена для одного читателя, надо, Чтоб она не попадала в руки другим. Для таких целей в доме должен находиться особый человек. Эту миссию с успехом выполнял все тот же Крючков.
Воцарившаяся вокруг Горького обстановка официального положения, да еще приведшая к внешней изоляции, оказывала на него самого, как человека, на его характер определенное негативное воздействие.
Вознесенный на невиданную высоту, Горький поначалу замечал какое-то непривычное состояние: что-то вроде кислородного голодания, как при восхождении на гору. А потом стал привыкать к нему. И как-то перестал замечать, что его отношения с писателями начинают меняться. И дело не только в том, что не всех из них допускал к нему Крючков. Сам он, Горький, часто смотрел теперь на посетителя по-другому, говорил иным голосом, вдруг «выключался», когда не хотел слышать что-нибудь неприятное.
Давно ли писал Вс. Иванову, некогда прибывшему в рваных ботинках в Петроград из Сибири «в распоряжение Горького» и выпестованному им: «Я люблю литературу больше всего в жизни, люблю и уважаю людей, создающих ее. Это категорически запрещает мне выступать в качестве „учителя“, „руководителя“ и т. д. — чувствований, мнений и намерений художников слова».
Но шло время, и слишком много необстрелянных новичков стучалось в высокие двери литературы и нуждалось в совете. И сам он не переставал ощущать всегдашнюю необходимость помочь наиболее талантливым. Но вот тут все чаще начали появляться поучительность, назидательность, стремление один вкус провозгласить в качестве наиболее продуктивного…
Поначалу на это никто не обращал внимания: уж слишком он был обаятелен, Алексей Максимович. А потом начали все заметнее выявляться менторство, раздражительность. А когда становилось собеседника слушать неприятно или неинтересно — не вступал в спор, но — уходил в себя, барабаня по столу острыми костяшками пальцев, отстраненно глядя сквозь посетителя.
И вот уже спустя несколько лет тот же Иванов решается написать следующее: жаль, что Горький, по слухам, не приедет зимой из-за границы в Москву. Несмотря на уверения Щербакова и аппаратчиков, литературная жизнь все же какая-то сухая, разобщенная, малоплодотворная. А дальше пассаж прямо-таки загадочный: «У Вас же, при всей вашей „неодобрительности“ к литераторам, имеется литературный пламень и организаторский талант».
Талант и пламень — это, конечно, очень хорошо. Но откуда же взялась эта самая столь широковещательно поданная «неодобрительность» к литераторам?
Может быть, это чисто субъективное мнение Иванова, у которого, как известно, представления о наиболее соответствующей его таланту манере письма расходились с горьковскими?
Все ставит на место время. И вот спустя годы письма перечитывает младший современник классика, едва успевший чуточку обогреться у костра всеобъемлющего горьковского таланта и сам ставший впоследствии великим поэтом и редактором.
19 апреля 1955 года в рабочей тетради Твардовский делает лаконичную запись, избегая каких-либо подробностей: «Дочитываю Горького». А спустя несколько дней — суровые слова, в которых звучит немалое разочарование: «Письма Горького — великий воистину, но тяжелый, малообаятельный, деланный и нудноватый человек».
И в самом деле, тональность горьковского эпистолярия существенно меняется, равно как — что еще важнее — куда более сурово звучат публичные отзывы со страниц газет. Резкие суждения — о работе столь разных и талантливых писателей, как П. Васильев, Б. Корнилов, А. Белый… Охладевает Горький к Булгакову.
Неоднозначны оказались итоги предсъездовской дискуссии о языке, начатой Горьким в связи со спорами о романе «Бруски» Панферова. Совершенно закономерен был протест Горького не только против засилья диалектизмов в речи автора, но и против низкой общей культуры письма (хотя мы видели: странные огрехи пера, схожие с панферовскими, появлялись вдруг и на страницах «Клима»). Однако существовал свой резон и в рассуждениях оппонентов М. Горького, заботившихся о непосредственности языкового выражения художественной мысли, против «облизывания» языка, ведущего к его нивелировке (Серафимович). К сожалению, чрезмерное усердие редакторов нанесло впоследствии немало вреда хорошим книгам, включая и такие шедевры, как «Тихий Дон». Пред- и послесъездовский разговор о литературе (1934) приобретал порою суровый характер и касался отнюдь не только языка. Возникал вопрос и о творческой дисциплине, понимаемой в тех условиях весьма своеобразно.