Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Согласимся, одно дело, если в убийстве обвиняются те политические деятели страны, которые якобы каким-то неведомым путем стали «агентами международного империализма». Но совсем другое дело, если это шпионы-террористы, засланные извне. Горький, как может, старается отвести нелепые и грозные обвинения от тех, кто к убийству не имеет ни малейшей причастности, но неугоден Сталину.
Не будем, впрочем, преувеличивать: примеров подобного рода эзоповой речи в публицистике Горького немного, и внешне они, как говорится, не делают погоды, растворяясь в потоке официозно-умозрительных построений. А среди таковых наряду с просто банальными встречаются и такие, которые рождались в сознании Горького не случайно, являлись не следствием «подстраивания» под мнение Хозяина, а отражали его собственные ошибки и заблуждения. Другое дело, что они были очень на руку Хозяину.
По-прежнему звучат с момента публикации пресловутой брошюры «О русском крестьянстве» (1922) идеи превосходства промышленного труда над сельскохозяйственным, крайне односторонние суждения о кулаке и его вредоносности.
Возможно, наиболее уязвимое место в мировоззренческой концепции Горького — это вопрос о воспитательной роли труда в условиях лагерной системы. В главе о Соловках я пытался охарактеризовать определенную нетипичность, «показушность» лагеря (хотя не только Горький, но и любой профессиональный литератор мог бы разобраться в действительном положении вещей более основательно, чем это нашло отражение в горьковском очерке).
Но дело в том, что и позднее Горький отстаивал идею продуктивности лагерной системы «перековки» человека (делая упор, правда, на уголовные элементы). Более того, у Горького органы ЧК провозглашаются инструментом перевоспитания, а люди в форме — «работниками культуры».
В одной из последних своих статей, «От „врагов общества“ — к героям труда», Горький со странным упорством продолжает твердить обо всем этом, хотя обществу было уже ясно, что лагерная система — это прежде всего система насилия, основанная на беззаконии.
В этой воистину уникальной статье Горький пишет: «Вероятно, лет этак через пятьдесят, когда жизнь несколько остынет и людям конца XX столетия первая половина его покажется великолепной трагедией, эпосом пролетариата, — вероятно, тогда будет достойно освещена искусством, а также историей удивительная культурная работа рядовых чекистов в лагерях».
Перед нами не просто случай прогностической ошибки литератора, но пример абсолютного несовпадения предсказания с чудовищной действительностью, порожденной системой тоталитаризма.
Горький не мог знать, что вскоре после этой публикации арестуют (и дадут сполна хлебнуть всех «благ лагерной цивилизации») человека, который уцелеет чудом и поведает подлинную правду о лагерном «перевоспитании». Я говорю о Варламе Шаламове.
В одном из своих писем Солженицыну (еще до опубликования «Архипелага ГУЛАГ») Шаламов пишет: «Можно ли говорить о прелестях принудительного труда? И не есть ли восхваление такого труда худшее унижение человека, худший вид духовного растления? Лагерь может воспитать только отвращение к труду. Так и происходит в действительности. Никогда и нигде лагерь труду не учил. В лагерях нет ничего хуже, оскорбительнее смертельно тяжелой физической подневольной работы».
Именно статьи 30-х годов давали повод современникам в нашей стране и за рубежом отзываться о Горьком резко критически. Показателен последовательной полемической заостренностью отзыв об одной из статей, принадлежащий Мартемьяну Рютину, смело выступившему против сталинского единовластия. Отзыв содержится в письме родным, написанным в тюремной камере в январе 1935 года. Сначала подробно излагается взгляд на убийство Кирова, а потом, следуя своей внутренней логике, Рютин обращается к Горькому:
«Прочел на днях статью Горького „Литературные забавы“! Тягостное впечатление! Поистине нет для таланта большей трагедии, как пережить физически самого себя!
Худшие из мертвецов — это живые мертвецы, да при том еще с талантом и авторитетом прошлого.
Горький-публицист всегда был тем нашим „любимым“ русским сказочным героем, который на похоронах кричит „Таскать бы вам не перетаскать!“ — а на свадьбе — „Канун да свеча!“ Горький-публицист позорил и скандализировал Горького-художника. Его трагедия — огромное художественное чутье и почти никакого философского и социологического… Схватив верхушки и обрывки философии и социологии, он сообразил, что этого достаточно не только для того, чтобы „изображать“, но и для того, чтобы теоретически „поучать“… Горький-певец „Человека“ превратился в Тартюфа. Горький „Макара Чудры“, „Старухи Изергиль“ и „Бывших людей“ — в тщеславного ханжу и стяжателя „золотых табакерок“. Горький-Сокол в Горького-Ужа, хотя и „великого“! Человек духовно уже умер, но он все еще воображает, что переживает первую молодость. Мертвец, хватающий живых! Да, трагично!»
Принять эту гневную филиппику без поправок невозможно. Характеризуя публицистику Горького, Рютин, к примеру, оставляет по тем или иным причинам вне поля зрения «Несвоевременные мысли». Но можно понять и Рютина, честнейшего революционера, чья жизнь висела на волоске, когда он прочитал в той же статье, написанной вскоре после убийства Кирова, слова о каких-то гнилых людях, убийцах, которые прячутся в рядах партии большевиков.
Вряд ли Горький знал, что не менее резкие соображения о его судьбе и связи с властью рождаются в сознании некоторых коллег, с которыми его связывали дружеские отношения. Развернутую и весьма сложную по содержанию запись на эту тему оставил в своем дневнике Пришвин. А кончается запись так: «…сила, оголенная от Бога, стала властью, и всякая такая власть есть власть над человеком, но ведь это же путь и Горького, и Сталина, и всех властолюбцев. Вот что означают хохот Легкобытова (одного из руководителей хлыстовства. — В.Б.) и улыбки Горького, Ленина, Сталина… Собственно говоря, все революционеры пали. И совершается совсем не то, о чем думали. Но тем фактичнее должно доказываться, что именно это революция и коммунизм… Итак, Легкобытов, Горький, Ленин, Сталин…».
А через какие-то две недели, в связи со слухами о «падении» Д. Бедного, Пришвин вновь обращается к фигуре Горького: «Интересно, как кончится Горький, успеет умереть до падения или тоже рухнет. Вот острие: на Красную площадь — героем или… и все оттого, сумеет ли человек умереть вовремя. Сила его в добрых делах…»
Воспроизведем наконец несколько пространных пассажей из газеты «Рассвет», имевшей демократическую направленность и издававшейся в Чикаго. Среди множества зарубежных публикаций о Горьком она имеет особенно принципиальный характер. «Передают, — пишет газета, воспроизводя сцену приезда писателя на родину в 1928 году, — что Максим Горький на Александровском вокзале в Москве, увидя перед собой живое море москвичей, пришедших его встречать, не удержался и заплакал, как ребенок.
Хотя он и Горький, но плакал не горькими слезами, а слезами радости. Плакал не о том, о чем теперь многие плачут, сидя „на реках вавилонских“, а о том, что он теперь самый счастливый человек в мире.