Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Назавтра Аденауэр был приглашен в резиденцию военных губернаторов трех держав в Петерсберге. Собственно, с вступлением в силу Оккупационного статута их собственный статус также изменился: отныне они именовались Верховными комиссарами. Их функции из административных превратились в надзорные; в неизменном виде сохранился объем их прав и полномочий в сфере внешних сношений новой республики.
Произошли и важные персональные изменения: из трех бывших военных губернаторов в качестве Верховного комиссара остался один Робертсон, причем отныне он переходил в подчинение Форин офис; генералов Клея и Кенига, представлявших соответственно США и Францию, сменили гражданские лица — Джон Макклой и Андре Франсуа-Понсе.
На долю Робертсона выпала миссия подыскания подходящей резиденции для аппарата Верховных комиссаров: ведь Бонн был в английской зоне. Он выбрал роскошный отель на вершине одного из утесов Семигорья, носившего название «горы Петра — Петерсберг. Это было недалеко от Бонна и в то же время вне городской черты; англичане, напомним, обязались сделать будущую столицу экстерриториальным анклавом внутри своей зоны оккупации. Своим выбором Робертсон спровоцировал нечто вроде дипломатического скандала. Дело в том, что в отеле, который облюбовал английский генерал, давно уже обосновался командующий бельгийским оккупационным контингентом со своим штабом. Теперь все они оказались выброшенными на улицу. Бевину пришлось самому объясняться с бельгийским правительством.
Из всех трех Верховных комиссаров Аденауэр лучше других знал, разумеется, Робертсона. В начальный период оккупации их отношения не ладились: Аденауэр воспринимал Робертсона как надутого германофоба, однако со временем он оценил его безупречные манеры и цельность натуры. Макклой был загадкой. Известно, что до того, как стать помощником военного министра в администрации Рузвельта, Генри Стимсона, он был банкиром. Его карьера на государственной службе не была ровной. Он подвергся острой критике за то, что в мае 1944 года запретил бомбить железнодорожные коммуникации, которые вели к лагерям смерти, где происходило уничтожение евреев. Такие бомбардировки могли бы сократить число поступавших в лагеря узников и спасти многих жертв холокоста, однако Макклой руководствовался исключительно соображениями военной целесообразности. «Военное министерство, — писал он, — считает, что предложенная операция не имеет практической ценности… (Она привела бы) к отвлечению значительных сил авиации…(ее) эффективность крайне сомнительна». При всем при том Макклой отличался живым умом, и Аденауэр, поначалу отнесшийся к нему с известной настороженностью, вскоре наладил с ним самые теплые отношения.
Менее гармонично сложились отношения с французским Верховным комиссаром Франсуа-Понсе. С 1933 по 1939 год он был послом в Берлине, хорошо говорил по-немецки, был по-галльски остроумен. Небольшого роста, всегда безупречно одетый, он напоминал ухоженного домашнего кота; и так же, как это очаровательное домашнее животное, он мог внезапно укусить или царапнуть (естественно, не в буквальном смысле). Впрочем, это было характерно для многих его коллег из числа французских официальных лиц, с которыми Аденауэру приходилось общаться раньше, и он к такого рода укусам и царапинам уже привык. Улучшению их отношений помогло то, что Франсуа-Понсе терпеть не мог Шумахера; он называл его не иначе, как шизофреником; тот не оставался в долгу, обвиняя бывшего французского посла в том, что он на этом своем посту активно участвовал в политике умиротворения Гитлера. Словом, отношения между Франсуа-Понсе и Аденауэром в немалой степени определялись формулой «враг моего врага — мой друг».
Вернемся, впрочем, к событиям той первой встречи Аденауэра с тремя Верховными комиссарами, которая состоялась в среду 21 сентября 1949 года. Канцлер прибыл в сопровождении пяти своих коллег по кабинету. Представив их Верховным комиссарам, он перешел к актуальным проблемам отношений Федеративной Республики с оккупационными державами. Его правительство, заявил он, сделает все, чтобы создать условия для возможно более либерального и недискриминационного применения на практике положений Оккупационного статута; он от лица всех немцев выражает благодарность за «огромную помощь», оказанную союзниками в спасении Германии от голода; в то же время он обращает внимание на серьезность социальных и экономических проблем, вызванных большим притоком беженцев и изгнанников. Аденауэр повторил свою старую мысль о необходимости создания европейской федерации и соответствующей модификации для этой цели Рурского статута. Германия, подчеркнул он, не может войти в Международный орган по Руру в его нынешней форме. В общем, все было сказано по делу, в не особенно вызывающей, даже достойной форме.
С ответным словом выступил Франсуа-Понсе, который в сентябре 1949 года исполнял функции председательствующего в коллегии Верховных комиссаров. Он официально объявил о вступлении в силу Оккупационного статута и соответствующих изменениях в названии и функциях оккупационных властей. Что касается ревизии Оккупационного статута в соответствии с высказанными пожеланиями новообразованного германского правительства в смысле предоставления ему большего объема суверенитета, то такая ревизия, сказал он, «последует тем раньше, чем более скрупулезно будут выполняться его существующие положения».
Затем было открыто шампанское, зазвучали тосты, и прием завершился на обычной для таких мероприятий приподнятой ноте. Здесь имеет смысл остановиться еще на одной легенде из аденауэровских мемуаров — о том, как он якобы ошеломил Верховных комиссаров своей смелостью и независимостью поведения. Вроде бы его предупредили, что он должен выслушать речь Франсуа-Понсе, стоя перед ковром, предназначенным исключительно для представителей держав-победительниц, и сможет ступить на него только после окончания всей церемонии; однако, когда Франсуа-Понсе направился к нему, чтобы пожать руку, он «решил воспользоваться этой возможностью, шагнул к нему навстречу и таким образом сразу же оказался на одном с ним ковре». Этим Аденауэр хочет сказать, что он таким образом сделал символическую заявку на паритет по отношению к западным союзникам. Объективно говоря, если все было так, как он описывает, то его жест граничил с мальчишеством. Если говорить о субъективном восприятии Верховных комиссаров, то считать, что они признали «триумф» Аденауэра, нет никаких оснований; скорее всего они просто не заметили телодвижений старца, а если и заметили, то не придали им никакого значения. Во всяком случае, в отчете Робертсона об этой встрече нет никакого упоминания об эпизоде с ковром.
22 сентября в бундестаге открылись дебаты по правительственному заявлению. Они приняли довольно острый характер, который перешел почти в потасовку после того, как первый оратор, Шумахер, потеряв самообладание, отозвался о членах ХДС как о «настоящих нацистах». Председателю понадобилось несколько минут, чтобы восстановить в зале порядок. Все было бы наверняка хуже, если бы скамьи и столы не были намертво прикручены к полу: тем самым была исключена возможность использовать их в качестве орудия выяснения истины путем физического воздействия на оппонентов. Депутаты компенсировали это ограничение их свободы словесными эксцессами. Аденауэр наблюдал все это, не проронив ни слова, с каменным лицом. Когда в конце заседания он взял слово, чтобы подвести итог дискуссии, то лишь однажды позволил себе коснуться устроенного представления, напомнив об одном из эпизодов из истории рейхстага времен кайзерам один депутат тогда заявил, что выражать чувства немецкого народа — это и есть его работа, на что канцлер ответил, что его работа заключается в том, чтобы компенсировать ущерб, причиняемый такими необузданными выражениями эмоций.