Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно ли – и нужно ли? – рассматривать книгу Аси Пекуровской как «ответный выстрел», как это делает Валерий Попов, имея в виду образ Таси-Аси в повести Довлатова «Филиал»? Оставим этот вопрос открытым, хотя, по мне, это определение относится скорее к самому Валере, который, оборзев от зависти и ненависти, под прикрытием биографии Довлатова в ЖЗЛ сделал не просто ответный выстрел, но открыл стрельбу из тяжелых орудий по ничего не подозревающему покойнику, хотя особой меткостью стрелок не отличается: палит наугад, а потому мимо – Довлатов неуязвим. В отличие от Валеры, Ася Пекуровская, пусть и жесткачка, довольно искусно работает скальпелем, но ее литературоведческий анализ все-таки уступает психоаналитическому мастерству. Тем не менее я готов признать за некоторыми доподлинными Асиными историями преимущество перед художественно домысленными, отретушированными, искаженными рассказами Довлатова. Вот отчет Пекуровской об их совместном посещении Бродского после операции на сердце в больничной палате, где Сережа сообщает еле живому Осе, что Евтушенко выступил в защиту евреев:
– Если он «за», то я «против», – прошептал Бродский умирающим голосом.
Тот же диалог у Довлатова:
– Евтушенко выступил против колхозов…
– Если он «против», я – «за».
Есть ли смысл касаться причин, заставивших Довлатова пойти на это искажение реальности? Вот что пишет Лена Довлатова в ответ на мой запрос:
«Вольдемар, я не знаю, потому что не присутствовала при этом. Хотелось бы сказать, что она (Пекуровская) это сочинила, вернее, переиначила Сережин анекдот, потому что ей все время хочется рассказать Сережины истории по-своему, как бы „как было“. Зачем? Может быть, в этом случае она права, хотя очень уж ожидаемо. Бродский из упрямства даже против евреев, если Евтушенко – за. Ведь Сережа не потому, что защищал Бродского от антисемитского высказывания, придумал колхозы».
Даже если так, что с того? Я и у Пушкина легко нахожу черновые записи, которые сильнее чистовиков, а то и вовсе неиспользованные. Например, гениальная и мало кому известная строка: «Мои утраченные годы…»
А тут и вовсе утверждается прерогатива слушателя над читателем, барда над поэтом, устного предания над писаной историей. Как знать, может, и Гомеровы песнопения были лучше текстов «Илиады» и «Одиссеи»? Куда дальше, когда даже Моисея упрекают, что он создал коррумпированное общество, когда спустился с горы с писаным законом, то есть с простым текстом, – и это после встречи с реальным Богом! С неопалимой купиной – пламенеющим, но не сгорающим кустом!
Нескольких лет кряду я выслушивал ежевечерние рассказы Сережи, хотя наше общение ими, конечно, не ограничивалось. Хохмить он умел, как никто! Ум хорошо, а хохма лучше, говорил Сережа. В этой книге приведены кой-какие его реплики и байки, типа оправдательной формулы импотенции, когда Натан Альтман в ответ на прилюдную жалобу жены «Ты меня больше не хочешь» гениально парирует:
– Я не хочу тебя хотеть.
Хотя не уверен, что автор этой репризы Альтман, а не сам Довлатов.
Заодно и другая Сережина история на тему мужского бессилия – как одна дама ему выговаривает:
– Он у тебя не только не стоит – он даже не лежит. Он у тебя валяется.
В том и прелесть этого рассказа, что он от первого лица. В «Записных книжках» он передан третьеличному персонажу и тонет в ненужных подробностях и многословии:
«Один мой друг ухаживал за женщиной. Женщина была старше и опытнее его. Она была необычайно сексуальна и любвеобильна.
Друг мой оказался с этой женщиной в гостях. Причем в огромной генеральской квартире. И ему предложили остаться ночевать. И женщина осталась с ним.
Впервые они были наедине. И друг мой от радости напился.
Очнулся голый на полу.
Женщина презрительно сказала:
– Мало того что он не стоял. Он у тебя даже не лежал. Он валялся».
Не эта ли история, кстати, послужила основанием для диагноза, который поставил «целому поколению мифических питерских шестидесятников» критик Глеб Шульпяков: «донжуаны-импотенты»?
Сейчас я не об этом. Сам будучи не только собеседником, но и благодарным слушателем Сережиных оральных рассказов, иногда – пусть так – более удачных, чем их письменное изложение, я решительно против попыток иных его слушателей застолбить, монополизировать за собой право на изустного Довлатова, которого они противопоставляют Довлатову письменному. Поскольку я сам в некотором роде писатель и рассматриваю действительность меркантильно – в помощь художеству, как сырец для литературы. Помню, давным-давно, в Новом Свете под Судаком, мы с Леной стояли с бидонами в очереди к цистерне с винным сырцом, которое рабочие с соседнего винного завода контрабандой сцеживали, называли «молодым вином» и продавали отдыхающим задешево. Так вот, пить, конечно, можно, но сильно кислит – чистый уксус. Предпочитаю настоянные вина и письменную литературу, будь то Священное Писание или книги Довлатова.
Однако для нас с Леной Клепиковой как мемуаристов Довлатов на проходах крайне важен для создания его, если угодно, голографического образа. Я не писатель, а рассказчик, говорил он. А был писатель и рассказчик в одном флаконе. В совершенстве владел искусством сказа, которое ему удалось воплотить в писательство. Россыпи устного таланта Довлатова – отменного репликанта, рассказчика, шутника, юмориста – хоть и являются литературным подспорьем, но, как говаривал Тынянов, это рассказы, которые не захотели быть рассказами. Или не успели ими стать. Недаром так торопился Довлатов издать при жизни полностью свои «Записные книжки», но, увы, не успел, и они вышли уже посмертно. Под одной обложкой – питерское «Соло на ундервуде» и нью-йоркское «Соло на IBM». Разница между ними существенная. Не вдаваясь в подробности и не пускаясь в объяснения – как между «12 стульями» и «Золотым теленком».
А мы пока что сузим круг вспоминальщиков до одной семьи Сережиных соседей.
С Шапиро мы познакомились еще до того, как узнали их лично, – заочно, через Довлатова, из его рассказов, устных и письменных. Братья Изя и Соломон были не только его соседями, но и героями уморительных баек, которыми Сережа развлекал меня в наши ежевечерние встречи. Довлатов и вообще любил обыгрывать еврейские имена и фамилии, полагая, что уже сами по себе они синоним смешного:
– Рабинович – уже смешно…
– Родиться Рабиновичем в России – все равно что калекой, – слабо возражал я.
– Вот, вот, – подхватывал Сережа. – Вы можете представить великого русского поэта, ученого или, на худой конец, композитора Рабиновичем?
– Шолом-Алейхем, – вспомнил я.
– Видите! Даже идишному писателю пришлось взять псевдоним!
У Довлатова множество приколов с еврейскими именами. Скажем, как Сережа случайно назвал Льва Захаровича Львом Абрамовичем, и тот смертельно обиделся, а Сережа, поразмыслив, восстановил ход его мыслей: «Вот сволочь! Отчества моего не запомнил, зато запомнил, гад, что я еврей!» Или как у Сережи нет документов, когда у него требуют, и он называется Лазарем Самуиловичем Альтшуллером и дает фальшивый адрес – ему верят, потому что он точно вычислил реакцию блюстителя порядка: «Что угодно может выдумать человек, но добровольно стать Альтшуллером – уж извините. Значит, говорит правду».