Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А Родэн? — подхватил Симкин. — Мир только тогда станет счастливым, когда человек будет обладать душой художника.
— Что вовсе не значит, — торопливо вставил Виктор, — что каждый должен быть художником.
— Само собой, — сказал я, и он тотчас успокоился.
Ему хотелось быть понятым, только и всего. Но что такое душа художника? Вообще — душа?
Казалось, он понял, что меня волнует, сделал движение, точно хотел встать и открыть завешенный холст, передумал и снова сел, нахмурясь, сжав ладонями виски.
— Для ученого, — сказал он, словно бы ни к кому не обращаясь, — море — экология, для геолога — нефть, для художника — символ вечности и красоты. Ее надо показать людям, чтобы помочь тому же ученому стать человеком по отношению к природе.
Наверное, он был прав в своем мучительном-постижении сути предмета. Этюды, зарисовки, кропотливый труд, рождающий отточенную технику, мастерство. Альбом с этюдами лежал передо мной на столе, на титульном его листе красовалась четкая надпись: «Жить честно, по совести».
— Это мне мой учитель записал, — улыбнулся Виктор, — Валентин Александрович Григорьев. Он и сейчас мне советчик, мастерская рядом, чуть что — бегу к нему.
В наступившей тишине хлопнула дверь в общей прихожей.
— Ушел, — сказал Виктор, — жаль, хорошо бы вам познакомиться.
— Может, еще вернется.
— Великий человек, — заметил Симкин.
— Чем же он велик?
— Десятки учеников, и все разные — верно, Вить? Это ведь надо уметь в каждом развить свое. Колька Раюшкин — декоративщик… Ты — график.
— Шерель — плакатист, — умножил перечень Виктор, — Грачев — жанровый живописец, много нас, а он один. Как садовник с разными растениями. Взрастишь из зернышка… — Он улыбнулся застенчивой своей, притушенной улыбкой. — Правда, со мной ему повезло, не ребенком к нему пришел.
— Ну еще бы, — поддакнул Симкин, — на Дальнем Востоке, в армии, стенгазету малевал.
Виктор привычно фыркнул в сложенные ладони и тотчас снова стал серьезным.
— Не в стенгазете дело, а в житейском опыте… Я ведь даже не мечтал стать художником. Отец отстраивал город, и я думал пойти в строители. Я ведь тут родился в сорок шестом, среди развалин.
Интересно, где и когда пришла к нему эта художественная умудренность, отрицание всяческой фальши, радость, горечь, ирония и непримиримость к пошлости и насилию, которыми дышат его картины. Может быть, в суровом, тревожном быте дальневосточной границы, среди друзей, спаянных отвагой и взаимовыручкой, или еще раньше, когда он мальчишкой бегал позади новостроек, выискивая на кирпичных завалах ржавые клинки со свастикой, зловещий смысл которой дошел к нему много позже, за училищной партой — где из зернышка в доброй и честной руке учителя вырастал человек.
Не так уж просто найти истинного друга, который радуется твоему успеху. Жаль, что он ушел, учитель. Но если мы так и не увидимся до моего отъезда, все равно я буду помнить Валентина Александровича Григорьева, чья душа и в этих полотнах. Это ведь не так уж часто бывает — помнить человека, которого ни разу в глаза не видел.
Мы уже стали прощаться, как снова скрипнула дверь, и на пороге возникло белое сияние — девчонка в светлом платьице с открытыми плечами, в руке она держала сумку с помидорами и битой уткой, со свисавшим наружу крапчатым крылом… И столько было жизни в этой девчонке с веселым треугольным личиком под дугой золотистой челки, так лучилась синева глаз, будто солнышко заглянуло в сумрак мансарды.
— Ой, а я тебе машу, машу, там, с обрыва… Сто лет же не виделись, Вить!
— Да…
Он смотрел на нее так, словно мучительно пытался сосредоточиться, что-то вспомнить — и не мог.
— А ты все такой же, бука несчастный, из норы не вылазишь, а у нас билеты на «Веселых ребят», представляешь, с живой Орловой, — частила она, вся раскрасневшаяся от смущения, от того, что очутилась в незнакомой компании. — И я решила тебя вытащить…
— Что?
— А ты — что? Господи… Ой, я вам не помешала?
— Единственно, чему вы можете помешать, — галантно произнес Симкин, — это стареть одиноким мужикам.
— Ой, не могу! — звонко рассмеялась она.
Мне показалось, что Виктор даже вздрогнул слегка, в глазах его мелькнул испуг. Он завороженно протянул руку, тронув свисавшее из сумки крыло, и тотчас отпустил его, точно обжегся.
— Да, да… «Веселые ребята», — пробормотал он, — хорошо… Нет, я сегодня не могу. Может, в другой раз…
Она как сникла вся, участливо взглянув на него, и перехватила сумку другой рукой. У нее были красивые руки в ровном миндальном загаре и хрупкие плечи, еще сохранявшие детскую угловатость.
— Ну в другой, так в другой… Извини, что не вовремя… — Она мельком взглянула на нас: — Так я пойду?
И, не дождавшись ответа, вся пунцовая, неловкая, повернулась к дверям, закивав на прощанье. А он все смотрел ей вслед, в темноту прихожей. Слышно было, как зацокали вниз по лестнице ее каблучки и постепенно замерли. Виктор вернулся к столу все с тем же сосредоточенно-отсутствующим видом. Молча уселся. Нам как будто передалось его состояние, хотя было неясно, что произошло, даже Симкин сидел притихший, не пытаясь нарушить тишину.
— Ну, нам пора, — сказал он, наконец. — Когда увидимся, Вить? Может, завтра?
— Когда хотите… Завтра…
Он сидел, подтянув колено, упершись в него подбородком, и, кажется, даже не заметил, как мы ушли.
Вечером отходил мой поезд, и мы с Симкиным, прикупив на дорогу еды, в полдень заглянули к Виктору — попрощаться. Застали его все в той же позе за столиком — похоже, так и не поднимался с места со вчерашнего дня. Лишь худое лицо его с синевой под глазами словно состарилось за ночь. Постель в углу была не тронута. Мы сели рядом, Симкин от неловкости, что ли, брякнул некстати:
— А ты, оказывается, конспиратор?
— Не понял.
— Ну эта твоя вчерашняя гостья ничего себе.
Виктор поднял голову:
— Это подруга сестры.
— Что, исключает всякие чувства?
Виктор промолчал, лишь углы рта виновато дрогнули.
— Все равно, принял ты ее не лучшим образом. Как будто оглох и ослеп. Впрочем, от такой красоты…
— От смеха, — сказал Витя. — Понимаешь, когда она засмеялась, я вдруг вспомнил сестру — и как ножом по сердцу… Вот так же и она могла бы смеяться… Когда она ушла от нас, я долгое время просто не мог смотреть на девчонок… на чужую радость — казалось кощунством.
Конечно, это была любовь… Любовь брата, ощущение жизни, непонятно зачем, почему отнятое у человека. Злая необоримая сила, которую он не мог, не хотел признавать, отвергал всем своим существом.
— А потом я увидел это крыло… — произнес он совсем тихо, почти прошептал.
— Ты что, не спал всю ночь?
— Я работал… — Он кивнул через плечо.
Обернувшись,